ют на лоб, беспорядочно двигаются руки, энергично перемешивая сигаретный дым перед ее лицом. Ее он не замечал, но и до нее слова его доходили каким-то гулом или комариным звоном, она их почти не разбирала, будто вместо повязки на глазах в ее ушах появились затычки. В тот момент она подумала, что, возможно, беременна. По пальцам пересчитала дни, нашла в календаре отметки предыдущих месяцев, с бесстрастным лицом пыталась припомнить какую-нибудь точную дату. Три-четыре дня задержки. Пока этот почти незнакомец говорит, зародыш, посеянное им семя, уже, по-видимому, растет у нее в животе, малюсенький комочек клеток — семечко, проснувшееся в черной плоти земли, теперь оно прорастает. Огромное последствие — чего? Чего-то такого, чему она не придала сколько-нибудь серьезного значения и что не доставило ей заметного удовольствия, если сбросить со счетов чувство облегчения, когда все закончилось. Совершенно хладнокровно она приняла решение умолчать о том, о чем только что собиралась сказать. Заметила, как инстинктивно сжались губы. Ничего она ему не скажет, постарается сделать аборт. Сделать быстро, как можно раньше, сделать втайне, чтобы смягчить свое горе, гнетущую душу тоску. Ребенок, которого она так хотела, человеческое существо — крепкое, деликатное и благородное, — которого она иногда представляла себе растущим подле себя в не очень определенном будущем — нет, родиться от такого убожества он не может. Той ночью почти не спалось, а на следующий день во время обеда она отправилась съесть свой сэндвич на ступеньках лестницы Публичной библиотеки — на улице светило солнце, воздух был теплым и мягким, как и всегда в середине марта. Джудит разглядывала людей вокруг, размышляя о том, что никто из них и не догадывается о ее секрете и не способен проникнуться ее тоской: машинистки, продавщицы магазинов и супермаркетов, девушки, на вид моложе ее, одетые с той раскрепощенностью, которую сама она уже утратила, тайком переглядываются и тихонько пересмеиваются со служащими ближайших банков, которые тоже поглощают свои обеды, рассевшись на мраморных ступенях и металлических скамейках. Она доела свой сэндвич, не почувствовав его вкуса, плотно закрыла термос с кофе, встала, отряхнула от крошек юбку. Некоторое время назад, когда она переходила проспект, ей стало как-то нехорошо, словно подступала тошнота. Теперь же, когда она спускалась по ступеням, в животе возникло странное ощущение: сжатие, мягкий спазм и теплое извержение. Не веря самой себе, завороженная, почти что с облегчением, перетекающим в явленную ей милость, с той легкостью, что чуть ли не вздымала ее над землей на каблуках туфелек, которым так мало уделялось внимания в последнее время, она почувствовала, что пришли месячные и что ярмо кошмара и смирения, на которое всего мгновение назад она была обречена, мгновенно пропало, выпустив ее, открыв глазам чистое, прозрачное будущее, и уж на этот-то раз она сумеет им распорядиться — правильно. Глаза легко и ясно, без лишних усилий, так же, как фиксировали перед собой движение машин на Пятой авеню, увидели солнце в окнах и стальные прожилки рам на только что отстроенном небоскребе, рекламу мыла на боку трамвая, каждую из ошибок, допущенных в прежней, уже отмененной жизни, каждый из ее будущих шагов, и все мрачные тени, окружавшие ее с физической ощутимостью высоких городских стен или туннеля, пробитого в скале, рассеялись, подобно дымке, унесенной поднявшимся ветерком.
Двигаясь по прямой, свой путь к нему она начала именно в тот день, когда перешла Пятую авеню от подножия лестницы Публичной библиотеки: гордая спина, приподнятые плечи, походка одновременно раскованная и быстрая, свойственная жителям ее города, губы приоткрыты от того же нетерпеливого ожидания, с которым Игнасио Абель высматривал ее, сидя за столиком в глубине кафе, поджидая ее или стоя, еще не сняв пиджак, а часто и пальто, в том арендованном на время для их тайных и скоротечных встреч номере, где он в первый раз увидел ее обнаженной, в сумраке тяжелых гардин и закрытых ставней, сквозь которые едва проникал дневной свет, как и звуки города за стеной, как и голоса в здании. Каждый из множества ее шагов, сделанных до этого момента, предшествовал беззвучным шагам босых ног по вытертому ковру по направлению к мужчине, который так и не шевельнулся, не начал раздеваться. Всего несколько недель, чуть больше месяца на чад, она добралась до пансиона на площади Санта-Ана, ни кого в Мадриде не зная, не выспавшаяся, после целой ночи в поезде, доставившем ее из Андая. Как же непохоже на Париж пах этот город, как изменился воздух и ароматы, стоило лишь пересечь границу. В то сентябрьское очень раннее утро Мадрид пах сыростью выставленного сушиться на кухонное окно кувшина из красной глины, пах лепестками и мясистыми листьями герани и землей в глиняных горшках того же цвета, что и глина кувшина. Пахло мокрой брусчаткой, свежеполитой из муниципальной цистерны, которую тащили две старые клячи; пахло конским навозом, оливковым маслом, сухой пылью, все еще покрытым росой жнивьем по обе стороны от приближавшегося к Мадриду поезда; пахло ладанником и соснами Сьерры, влажным сумраком и деревянными ступенями в том доме, где располагался пансион, вымытыми и отдраенными щелоком ступенями, сумрак был наполнен запахами колбас и специй, поднимающимися из бакалейной лавки на нижнем этаже здания, чьи ставни распахнулись, как только она подошла с ошарашенным выражением лица и чемоданом в руках, радушно, словно братским объятием, встреченная сильным ароматом кофе, который молол перед дверью лавочник. Окно предназначенной для нее в пансионе комнаты выходило на узкую улочку, ведущую на площадь. Над ней стоял гул, который она, с кружащейся от всего нового вокруг, а также от недосыпа головой пока не понимала: разговоры собравшихся кружками людей, уже ищущих тени, голоса бродячих торговцев и тех, кто рекламировал починку зонтов и оловянных кастрюлек, громкоговорители радиоприемников, выставленные в киосках с напитками, песенки служанок, которые занимались уборкой и развешивали белье на плоских крышах, выбивали ковры или вытряхивали простыни с соседних балконов. Ничем не мотивированное ликующее счастье вливалось в нее и удобно устраивалось в ее душе: его внушало ей и ощущение просторного и сурового пространства комнаты, намного более приемлемого для жизни, чем те комнатушки, с каждым разом все более тесные, какие она могла позволить себя снять в Париже. Как и в пейзажах, освещенных встающим солнцем, что разворачивались перед ее устремленными в окно вагона глазами, вещи в этой комнате казались расставленными в аскетичном порядке, наилучшим образом выявлявшем объемы пустого пространства. В других странах Европы поля и деревни, как и города, рождали давящее чувство, что все сделано, доведено до конца, освоено, обжито. В Испании же пустынные земли обнаруживали нечто общее с просторами Америки. Над железной кроватью в комнате висит распятие, Дева Мария из раскрашенного гипса стоит на комоде весьма строгих и скупых очертаний, в который она положила свое белье — в ящики, заботливо застеленные газетными листами. Стены белые, покрыты известкой, с черным цоколем высотой до окна; пол выложен плиткой из красной глины, украшенной по углам небольшими разноцветными изразцами. Прямые прутья изголовья кровати завершаются шарами из золотистой блестящей латуни, которые тихонько позвякивают, когда пол чуть вибрирует от ее шагов. На комоде, рядом с плоскогрудой Девой в синем облачении, что маленькой босой ножкой давит змеиную голову, стоит что-то вроде бронзового или латунного канделябра с несколькими свечами. Электрический провод рассекает стену сверху вниз, заканчиваясь над постелью черной бакелитовой грушей, а другим своим концом доходя до электрической лампочки под голубым стеклянным тюльпаном абажура, что свешивается с потолка. Верхняя простыня аккуратно сложена на легком одеяле, под подушкой, которая торжественно и зримо являет миру свою белизну и объем — такие же, как и тем утром, в первый ее — ошеломляющий — визит в музей Прадо Джудит узнает в монашеских одеяниях братьев-картезианцев на полотнах Сурбарана. Прямо против кровати — деревянный стол из некрашеной сосны, очень прочный, ножки твердо упираются в плитки пола. Из выдвижного ящика стола на нее пахнуло запахом смолы. Стул возле стола с прямой высокой спинкой и камышовым плетеным сиденьем приглашал немедленно на него опуститься. Даже не закончив разбирать чемодан, она поставила на стол пишущую машинку, положила папку с чистой писчей бумагой, чернильницу, перьевую ручку, пресс-папье, коробку карандашей, блокнот и маленькое круглое зеркальце — оно всегда должно быть под рукой, когда садишься за работу. Каждая из этих вещей точно и непринужденно заняла, казалось, именно то место, которое ей изначально и было предназначено, делая неизбежным процесс письма: вот они все, на деревянной столешнице, светлой и одновременно слегка влажной в утреннем мадридском свете, отфильтрованном крашенными зеленым планками ставней-жалюзи, они все соотносятся между собой как различные предметы на плоскости выполненной в технике кубизма картины. Высокий и несколько мрачный шкаф сверкает зеркалом в полный рост, в котором Джудит с благоволением отметила в себе как признаки усталости, так и резкий контраст между своим иностранным присутствием и архаичным фоном комнаты. Тазик и кувшин для умывания — из белого фарфора с тонкой голубой каемкой по краю. И вот у нее появляется ощущение, которого до этой минуты никогда не возникало в ее путешествии, уже начавшем восприниматься как чрезмерно затянувшееся: немедленное соответствие между ею и местом, в котором она оказалась; некая гармония, способная облегчить кошмар одиночества, того одиночества, что одновременно служит подтверждением привилегии ни в ком не нуждаться. Перед самым окном, на крыше, растянувшись на солнышке, дремлет кошка. Немного дальше, в мансарде, какая-то женщина вымыла в тазике иссиня-черные волосы и теперь оборачивает голову полотенцем — глаза прикрыты, лицо повернуто к солнцу, на нем та же нега, что и в кошке. Пройдет совсем немного дней, и Джудит уже станет узнавать здания, возвышающиеся над деревенским горизонтом крыш: башня с колоннами и бронзовой Минервой — Общество изящных искусств; ленточные орнаменты — Дворец связи, над ним плещется знамя, немедленно и совершенно немотивированно вызвавшее в ней симпатию с первого же раза, когда она его увидела, переехав границу в Андае: красно-желто-лиловое, с народной непосредственностью и вызовом следующее цветам солнца, тем цветам, которыми блещут на балконах герани.