Тем утром ей хотелось сделать все и сразу, скажет она потом Игнасио Абелю. Пойти на улицу, растянуться на белом, вкусно пахнущем покрывале постели, как можно скорее написать матери, выведя в правом верхнем углу слово «Мадрид» и сегодняшнее число, настучать на машинке путевые заметки: зафиксировать ощущение, что она тут же, стоило пересечь границу, оказалась в другом мире; что увидела здесь более бедный народ с более темными лицами, с очень внимательным и пристальным взглядом, который поначалу сбивал ее с толку; что, когда стемнело, она, всматриваясь в окно поезда, смогла разглядеть очертания голых скал и ущелий, в точности такие, как на гравюрах в путеводителях; что она то и дело просыпалась от жестких толчков и тряски поезда, гораздо более медленного и неудобного, чем во Франции, и что с первым утренним светом перед ней раскинулись плоские абстрактные пейзажи землистых тонов, гладкие и сухие, будто ковер палой листвы. Хотела почитать книгу Дос Пассоса, которую привезла с собой, и в то же время сесть за стол, положить рядом с собой словарь и взяться за роман Переса Гальдоса, который много лет назад порекомендовал ей профессор в Колумбийском университете, или выйти с этим романом под мышкой и отыскать для начала те улицы, по которым ходили его персонажи. Она садится перед пишущей машинкой и открытым окном, и к ней в первый раз приходит осознание, что она стоит на пороге, чувствует на кончиках едва касающихся клавиш пальцев неизбежность книги, в которой отразится все, что с таким удовольствием она ощущает прямо сейчас. Это не будет ни репортажем, ни путевыми заметками, ни романом; неуверенность, сомнения ранят ее в той же степени, в какой и стимулируют; она интуитивно чувствует, что если будет настороже, но при этом позволит увлечь себя жизненному потоку, то найдет, нащупает начало — тонюсенькое, как кончик ниточки; нужно будет ухватить его, зажать в пальцах, не упустить; но если чуть пережать, нитка может и порваться, и найти ее вновь не удастся. Через окно с улицы доносятся голоса бродячих торговцев, воркование голубей, шум машин, звон колоколов. Мелодии колокольного звона меняются каждые несколько минут или смешиваются: горизонт над крышами сплошь утыкан колокольнями. Раздался стук в дверь, а она так глубоко ушла в себя, что от неожиданности екнуло сердце. В комнате горничная с подносом, и Джудит на пока довольно ходульном испанском попыталась ей объяснить, что, должно быть, произошла ошибка, потому что она ни о чем не просила. «Это от хозяйки, на случай если сеньорита голодная с дороги, ведь из-за границы приехала». Девушка очень молоденькая, с черной головкой и лицом, которое у Джудит, напичканной разными образами, сразу же вызвало в памяти образ камеристки, склонявшейся перед инфантой в «Менинах». Горничная поставила поднос на стол, отодвинув локтем пишущую машинку, на которую не преминула обратить внимание, поскольку предмет был никак не женский, даже если эта женщина — иностранка. «На здоровье», — большая чашка кофе, молочник, круглая белая поджаренная булочка, разрезанная посредине, сочится золотисто-зеленоватым оливковым маслом, кристаллы соли сверкают на солнце. И вдруг ее пронзает острое чувство голода и облегчения от отсутствия запаха прогорклого масла. Пропитанный маслом хлеб хрустел на зубах и таял во рту, крупинки соли взрывались на языке и небе зернами наслаждения. Клетчатой салфеткой отерла масло с уголков губ, убрала полоску молока вокруг рта. Неожиданно все вокруг как будто вступило в сговор ради ее счастья, даже ее усталость и сладкая сонливость, пробужденная отправленным в желудок горячим кофе с молоком, и перезвон церковных колоколов, с первым ударом которых над крышами испуганно заметались голуби. Не открывая чемодан, она сняла туфли и присела на постель, далеко не такую мягкую, как постели во Франции или Германии, чтобы помассировать опухшие и уставшие за долгие часы пути ноги. На секундочку прилегла с книгой Гальдоса в руках, листая страницы в поисках мадридских топонимов, названий тех мест, что могут оказаться поблизости от пансиона, и уже через минуту уснула, провалившись в глубокий сон, как случалось с ней в детстве, в те зимние утра, когда она, приболев, оставалась дома и мать — потому что она была единственной дочкой и поздним, нежданным ребенком — приносила ей завтрак в постель после того, как все мужчины уже разойдутся, и их дом окутывала мирная тишина, а на улице падал снег, и от ветра подрагивали стекла в окне.
11
Когда дети были маленькими, Игнасио Абель любил рисовать им картинки, делать для них макеты и вырезать из картона домики, машинки, животных, деревья, кораблики. Начинал рисовать маленькую собачку в углу альбомного листа, и рядом с собачкой вскоре поднимался, как цветок из земли, очень высокий фонарь, а возле него — окошко, обраставшее целым домом, на крыше которого, рядом с трубой, появлялся кот, а над ним долькой дыни — месяц. Лита и Мигель с замиранием сердца следили за этими чудесами, как можно ближе придвинув рожицы к альбому, упершись локтями о стол, так обступив отца, что ему едва хватало места продолжать рисовать, оспаривая друг у друга близость к папе, которой они так редко могли насладиться, ведь им почти никогда не разрешалось проникать в занимаемое взрослыми пространство. Оба они жили в детской — комнате, совмещающей функции спальни, класса и игровой, а также в задних помещениях, где царили служанки и где не соблюдались строгие нормы и правила — тишины и разговоров вполголоса, которым немедленно приходилось следовать, едва попадешь на территорию взрослых. Это были кухня и гладильная комната, где Мигель проводил битые часы, слушая громкие, с криками, диалоги служанок и радио, вещавшее целыми днями, и куда через выходящее на задний двор окно доносились голоса других девушек, в услужении у соседей, где звучало радио с его пронзительными песнями и рекламой, с большим вниманием воспринимаемой всеми присутствующими. Весь этот люд переговаривался, стараясь перекричать друг друга и демонстрируя выговор, которому Мигель подражал с необыкновенным мастерством, хотя и старался скрывать свои успехи от отца. В остальных частях дома следовало с величайшей осторожностью открывать и закрывать двери, ходить на цыпочках, беззвучно, особенно вблизи кабинета отца или родительской спальни, комнаты с занавешенными гардинами окнами, куда столько раз на дню удалялась мать с ее бесконечной головной болью или другими, менее внятными недомоганиями, которые очень редко получали точные наименования или вдруг оказывались столь серьезными, что требовали присутствия доктора. В кухне голоса служанок и радио смешивались с бульканьем воды, шипением масла на сковородках и дымом от печки, а в комнатах прислуги частенько появлялись самые живописные и фантастические персонажи: разносчики, бродячие торговцы с дочерна загоревшими лицами и в грубых деревенских одеждах, вместе с товаром: сырами, кувшинами меда, с цыплятами или кроликами головами вниз, связанными за задние лапы. Однако дверь, отделявшая служебные помещения от остального дома, должна была пребывать в плотно закрытом состоянии, и детей, в особенности Мигеля, имевшего самое смутное представление о своем месте в этом мире, завораживала эта строгая, установленная поперек их дома граница, свободно перемещаться через которую было позволено лишь им: по обе ее стороны различными были не только лица и звуки, но и манера речи, и даже запахи — запахи и вещей, и людей: по одну сторону пахло оливковым маслом, едой, рыбой, кровью только что забитого цыпленка или кролика, потом служанок, таким терпким, когда они работали, или же потом разносчиков, поднявшихся на пятый этаж пешком по черной лестнице; по другую сторону пахло лавандовым мылом, которым пользовалась их мать, и отцовским одеколоном, воском для мебели, сигаретами со светлым табаком, которые курили гости.
По мере того как сестра взрослела, она, как заметил Мигель, все реже пересекала эту границу, большей частью из-за своей приверженности образу благовоспитанной и не слишком далекой барышни, который она сама себе придумала и воплощала в жизнь так успешно, что только брат, по всей видимости, и понимал, что это обман. Вместо того чтобы слушать куплеты в стиле фламенко о ревности, преступлениях и темных кругах под глазами, что звучали из радиоприемника в кухне, которые Мигель потом распевал в одиночестве перед зеркалом в детской, то подражая Мигелю де Молине{68}, то изображая манеру Кармен Амайи{69}, теперь Лита садилась с прямой, как доска, спиной на стул в гостиной подле матери и слушала трансляции симфонической музыки по радио «Унион». И пока Мигель жадно читал серии репортажей из жизни киноактеров, рекламные объявления о приворотах и астрологические прогнозы в дешевых журнальчиках, покупаемых служанками (ЛЮБОВЬ и СУДЬБУ вы получаете совершенно БЕСПЛАТНО с приобретением таинственного СВЕТЯЩЕГОСЯ ЦВЕТКА, изготовленного точно в соответствии с тысячелетними традициями ПАМИРА и незыблемыми астрологическими принципами ВОСТОЧНЫХ МАГОВ), Лита читала романы Жюля Верна, точно зная, что заслужит одобрение отца, и притворно растроганно распевала на домашних концертах народные песни, которым ее научили в Школе-институте. Однако оба они равным образом любили проводить время в кабинете отца, таинственные стены и пространство которого еще больше раздвигались детским воображением. Игнасио Абель быстро и очень точно проводил линии карандашом, обнаруживая невероятную ловкость в такого рода детском рукоделии. Действуя скрупулезно, терпеливо, уйдя в себя не меньше, чем его дети оказывались погружены в то, что он делает, он обводил чернилами свой рисунок, добавлял к нему складную подставку, а потом вырезал: домик, дерево, воздушный шар, животные, автомобиль — с капотом и фарами, где превосходно просчитан радиус колес и даже виден профиль шофера за рулем, в фирменной фуражке на голове, а еще ковбой верхом на коне, мотоцикл с наклонившимся к рулю мотоциклистом в кожаной куртке и с очками авиатора на лице. Рисовал самолет, а когда заканчивал его вырезать, изображал рычание мотора, и самолетик отрывался от картона и летел, зажатый в его пальцах над детскими головками, и каждый из двоих детей сгорал от желания первым заполучить его в свои руки: дочка — пользуясь силой и уверенностью в себе, и сын, который физически не мог отобрать игрушку у сестры и сразу же начинал плакать, немедленно, так что не оставалось иного выхода, кроме как нарисовать и вырезать другой самолетик, делая его как можно более похожим на предыдущий, чтобы не вызвать новых осложнений и нового спора. Он разыскивал для детей в книжных и канцелярских магазинах картинки знаменитых зданий для вырезания, изображения самых современных мостов, поездов, трансатлантических лайнеров; он учил их работать ножницами, в которых путались пухлые детские пальчики; учил внимательно и аккуратно, точно по линии вырезать по краю рисунка, различать линии отреза и линии сгиба; легонько надавливать на тюбик с клеем, чтобы выдавить одну капельку — болыне-то и не нужно. И когда они теряли терпение или сдавались, он сам брал ножницы в руки и снова начинал показывать, как вырезать рисунок, вспоминая о своем давнем учителе в Веймаре, о профессоре Россмане, который впадал в такой смешной экстаз, стоило ему услышать звук и почувствовать сопротивление бумаги ножницам, что он держал в руках.