, подпертая высокими подушками, дремала или просто смотрела в пустоту Адела, рядом, за стенкой, на руках кормилицы заходился в плаче ребенок, чуть дальше незамужние тетушки, дон Франсиско де Асис и донья Сесилия читали молитвы розария под руководством дядюшки-священника, а младший брат жены кусал ногти и потел, нервно двигая туда-сюда челость, упорствуя в мыслях о том, что так или иначе, но вина за несчастье, если оно все же случится, падет на отца ребенка — вечно подозрител ьного в его глазах зятя. Если же воцарялась тишина, то Игнасио Абелю казалось, что ребенок уже умер, или же, замирая, он глядел, как тот дышит на руках у кормилицы, и считал секунды, оставшиеся до возобновления плача. «Еще чуть-чуть, и он заснет, если пройдет еще секунда, а я его не услышу, то орать он не будет до утра». Виновато перебирал в уме документы, поданные в Министерство народного образования, просчитывал шансы получить официальное письмо с известием о назначении стипендии. Мальчик поправится: дочке-то уже почти три годика, и она всегда была крепенькой и здоровой. Боясь в это поверить, он видел себя входящим в поезд на Северном вокзале; опершимся о холодное стекло окна вагона, за которым над зелеными полями и сероватым туманом медленно встает солнце, а поезд все так же движется вперед вдоль очень широкой реки. В воображении он повторял немецкий, выученный усилием воли в университете; шепотом читал немецкие книги, выискивая незнакомые слова в словаре; втайне готовился к чему-то, о чем не знал, случится ли оно; он даже еще не был уверен, что в нужный момент наберется смелости. Почему ж он не противодействовал нетерпеливому желанию Аделы забеременеть, а потом родить и второго ребенка, озабоченной то ли тем, что она уже не столь молода, то ли сомнениями в том, что удержит мужа? Прошло больше минуты, мальчик не плакал; у него закрывались глаза — может, этой ночью и удастся поспать часок-другой. Но плач возобновлялся — еще более горестный, без устали, без утешения, с неизменной яростью, бесконечно пребывающей в малюсеньких легких новорожденного существа, еще слепого, то ли мышонка, то ли лягушонка, однако с мускульной силой, казавшейся невозможной в таком жалком создании, покрытом вялой морщинистой кожей и с сомкнутыми глазками, весом менее двух с половиной кило при рождении. «Очень маленький, но зато очень здоровый», — сказала ему тогда акушерка — обманывала, наверное, они ведь доки в тех случаях, когда требуется ложь во спасение. «Нужно его окрестить, и чем раньше, тем лучше», — тяжело, по-мужски, опуская руки на плечи горюющего зятя, изрек дон Франсиско де Асис, вынырнув из шепотного сумрака, в котором тетушки и другие родственники читали молитвы, привлеченные предчувствием близкого несчастья, заполнив собой его дом с непосредственностью хозяев. Однажды вечером дядюшка священник явился в полном литургическом облачении и в сопровождении служки, и поплыл запах ладана, смешиваясь с запахами лекарств и грязных пеленок младенца. «Это тяжело принять, сын мой, но если этот ангел нас покинет, то нужно сделать так, чтобы он прямиком отправился на Небеса». Они принесли с собой святую воду, серебряную купель, вышитые пеленки, свечи с написанным на них именем младенца. Не спрашивая ни его, ни, по всей видимости, Аделу, пребывающую в вечной полудреме, упершись взглядом в стенку напротив, незамужние тетушки, в чьих именах Игнасио Абель все время путался, помогли кормилице облачить крошечного младенца в длинное одеяние с голубыми лентами и расшитым подолом, в котором тельце его совсем потерялось: неукротимая грудь вздымает ткань, ножки, похожие на спички или полупрозрачные лапки лягушонка, яростно бьются в складках, заканчиваясь малюсенькими синюшными пяточками, покрытыми струпьями, с которыми не смогла справиться ни одна мазь. Донья Сесилия, незамужние тетушки, кормилица, заплаканные служанки — все взяли в руки по свечке, как на досрочных похоронах, дядя Виктор гордо вытянулся в роли крестного, хотя на его лице отчетливо читалось неудовольствие по поводу слабости и плача ребенка, явных доказательств того, что в нем взяла верх слабая кровь отца — меньшее зло, на которое была вынуждена пойти семья Понсе-Каньисарес-и-Сальседо, чтобы получить потомство. Этот младенец, первый внук мужеского пола, пришел в этот мир худеньким и плаксивым — еще одно свидетельство того, что нельзя полагаться на никому не нужного чужака, осеменителя со стороны, столь же сомнительного в его мужских качествах, как и в его идеях. «Мужайся, зятек, парень выкарабкается. В нашей семье никогда еще не было, чтоб младенцы умирали».
Посреди всей этой суматохи спокойствие хранила только девочка, переходя с места на место с пустышкой во рту и наблюдая за тем, как служанка стирает с попки младенца зеленоватые выделения и как под краном в кухне замывает пеленки; за тем, как кормилица пытается приблизить красное младенческое личико к раздувшейся огромной груди — очень белой, пересеченной голубыми венами под полупрозрачной кожей, с длинными темными сосками; за ее широкими руками, что ласкают потные, прилипшие к головке волосики и мягко пытаются направить в ротик младенца сосок, из которого тянется белая густая ниточка молока. Не поднимая шума, она шла по коридору и осторожно заглядывала в спальню, где в оцепенении или во сне лежала ее мать. Подсаживалась к ней на краешек постели, забравшись туда с помощью табуретки. Гладила ей руки или взмокшие от пота волосы, разбирая всклокоченные, грязные после стольких дней болезни пряди. Казалось, девочка вполне понимает, почему мать не отвечает на ее вопросы и не сердится, и вовсе не удивляется тому, что мама, хоть глаза у нее и открыты, никак не реагирует на ее ласковые прикосновения и не замечает ее присутствия. Накинув на нее белое покрывало, ей дали в руку крестильную свечку с именем братика, и теперь она вставала на цыпочки, стараясь разглядеть, как священник льет воду на покрытую редкими пучками тоненьких волос головку, а потом легонько промакивает ее белым платочком с расшитыми краями, которым только что вытирал руки. Смотрела и на отца, интуитивно чувствуя, что ему не нравится вся эта церемония, замечая, с каким неудовольствием бросает он взгляд на ее белое покрывало и горящую свечку в руке. Однако в ней, казалось, жила ничем не ограниченная снисходительность ко всем странностям взрослых, обитало некое любопытство, начисто лишенное насмешки или неодобрения. Ребенок умолк ровно на то мгновение, пока священник произносил какие-то странные латинские слова, размахивая заостренными бледными пальцами над его головкой, но заревел еще громче, когда вода смочила его череп, затекла в беззубый, широко распахнутый в крике ротик, залилась под крепко сомкнутые веки без ресниц, в слепые, как у новорожденного кролика или мышонка, глазки, попала на редкий пушок на ярко красной коже И уже в который раз Игнасио Абель участвовал в семейном мероприятии в качестве то ли гостя, то ли шпиона, молча, не противодействуя, не выказывая никакого сопротивления или своего обычного неудовольствия, с холодной покорностью принимая то, что не имело с ним ничего общего, как будто все это происходит не на самом деле, без малейшего к нему отношения. Изо рта священника пахло табаком; девочка заметила, что кончики двух его пальцев — указательного и среднего, тех самых, что прочерчивали в воздухе какие-то знаки, — желтые от никотина. Той же ночью, когда братик заплакал, она осторожно подошла к нему и, вместо того чтобы покачать кроватку, взяла его за ручку — младенец сразу умолк. С тех пор кроватка братика стояла возле постели девочки. Не поднимаясь на поверхность из глубин сна, она слышала малейшее хныканье, и ручка ее в темноте пролезала между прутьями детской кроватки. Ручонка ребенка с растопыренными пальчиками металась в пустоте, ища, за что бы уцепиться, хныканье становилось громче, грозя перейти в плач. Но в этот момент тоненькие пальчики встречали руку сестренки, вцеплялись в нее, обхватив большой палец, мальчик успокаивался и сразу же засыпал. У себя в спальне Игнасио Абель не спит и считает в тишине секунды, боясь, что не пройдет и минуты, как плач разразится вновь. Воображает долгую бессонную ночь в поезде, видит самого себя, ни от кого не зависящего, одинокого в городе в центре Европы, видит так отчетливо, как будто это будущее уже стало частью воспоминаний точно так же, как видит себя ребенком: локти в стол, он склонился над тетрадкой, где проводит перышком две параллельные линии на белом листе бумаги за миг до того, как раздастся стук в дверь, когда уже прогромыхали по булыжной мостовой колеса той телеги, но он этого не заметил, включенный в круг света керосиновой лампы, что вечно светится в глубине времен.
12
Как странно, что время, предшествующее чувству вины, продлилось так долго, — подарок без задней мысли, еще более дорогой по прошествии времени, город на двоих, в основном потаенный, но безграничный: сумрачные кинозалы и закусочные на свежем воздухе, откуда взорам открываются широкие, словно морской горизонт, просторы с сосновыми борами Каса-де-Кампо и Монте-де-Эль-Пардо, с подернутой дымкой Сьеррой вдали; тайная, сдаваемая по часам комната в частном отеле в конце улицы О’Доннелл (звонки трамваев и гудки автомобилей едва слышны сквозь задернутые шторы, призванные создать среди бела дня симулякр ночи) и публичное пространство залов Веласкеса в Прадо — ранним зимним утром, сразу после открытия, когда музей еще только распахнул свои двери и туристы пока не успели собраться. Тогда он еще просыпался по ночам с инстинктивным ощущением счастья, врывающегося в сознание, и, взглянув на циферблат будильника с фосфоресцирующими цифрами, внезапно вспоминал, что до встречи с ней осталось всего три часа. Как странно, что в душу его пока не проник настоящий страх, предчувствие того, что случится нечто неожиданное и он не сможет увидеть ее сегодня или вообще уже никогда, что в силу какой-то случайности она окажется отброшена от него: или ее уведет другой мужчина, или она сама решит уйти, уехать от него, пользуясь той самой суверенной свободой, которую привезла с собой из Америки в Европу, той самой, что позволила ей стать его любовницей. Он бреется после душа, смакуя на языке свой секрет, видя перед собой в зеркале счастливое лицо мужчины, которому меньше чем через два часа будет улыбаться Джудит Белый, и никто об этом не узнает. Время работает на него, обычный распорядок: поданный завтрак, двое детей — здоровых и послушных, о которых не нужно беспокоиться, что вдруг, с минуты на минуту, заболеют, жена, в прихожей протягивающая ему портфель и шляпу со словами, что нужно потеплее одеться, потому что сегодня густой туман и повсюду мокро, и она вполне удовлетворяется, или ему это только кажется, привычным домашним поцелуем, легким касанием губ, обычным прощальным жестом, не предполагающим ни улыбки, ни взгляда. Невольные и весьма эффективные сообщники в полном его распоряжении: новехонький лифт с электрическим мотором и мягким гидравлическим торможением; сын привратника, который идет за его машиной в гараж и подгоняет ее прямо к входной двери; двигатель «фиата», что, вопреки холодному утру, заводится с полуоборота ключа; прямые и пока еще свободные от оживленного движения улицы, что позволят ему как можно скорее прибыть на место свидания, не растратив напрасн