Ночь времен — страница 49 из 166

о ни одной из отведенных на него минут. Несмотря на ранний час, кто-то уже будет в кассе музея, готовый продать ему входной билет, а не до конца проснувшийся контролер в синей униформе встретит его при входе и оторвет у билета корешок. В безлюдной ясности центральной галереи зазвучат шаги, зазвучат раньше, чем он увидит вдалеке фигуру, появление которой они возвестили. Она приближается, а он ее уже ждет, чувствуя, как сходятся на нем в безлюдном зале взгляды персонажей живописных полотен, святых и королей, чьих имен Джудит Белый не знает, мучеников в рамках той религии, что ей представляется пышной экзотикой. Один из двоих идет в музее по длинному пустому коридору, под тусклым серым светом, проникающим сквозь круглые окна на потолке, а другой в это самое время оказывается на пороге, узнаваемый издалека трепетом сердца, острым, натренированным на поиски этого образа взглядом. Первым появляется Игнасио Абель: хочет быть уверенным, что заметит ее издалека. Широкие плечи, энергичная поступь прямой фигурки Джудит Белый, голова чуть склонена набок, волосы закрывают половину лица: эти огромные глаза, они уже ближе, широко расставлены, высокие скулы, губы чуть приоткрыты в намеке то ли на слова, то ли улыбку, лицо серьезное, угловатое и все же так быстро озаряемое намеком на улыбку, пока еще только обещанную, как утренний полусвет, нарастающий внутри легкой пелены, той самой, которую они оба преодолели, подъезжая к музею с разных сторон. Одинокая, прямая, принадлежащая исключительно самой себе, готовая отдаться со всей решимостью воли, что ему так нравится, но в то же время пугает, потому что никогда прежде он не имел дела с женщиной, которая в такой степени была бы хозяйкой собственной жизни. Это его и пугало, и удваивало сексуальное возбуждение, лишь только он видел, как она приближается с такой провокативной легкостью, с практичностью в одежде и движениях. Укрывшись в углу от взглядов смотрительниц залов, они всласть целовались, ощущая зимний холод на коже, запах мороза в дыхании и в волосах, в теплой верхней одежде, слегка влажной, впитавшей туман. Вытянувшись прямо, настороже, Веласкес в серебристых сумерках «Менин» был единственным свидетелем похотливой алчности, с которой их руки искали друг друга под одеждой.


На дорожке Ботанического сада он углядел ее издалека, услыхав сухой шелест палых листьев, гонимых ветром и устилавших землю под ее ногами, в студеное искрящееся светом утро начала декабря, когда в тенистых местах трава серебрилась инеем, а воздух посверкивал кристалликами льда. Она шла к нему, тепло одетая — по зимней погоде: шляпа надвинута на лоб, пальто с поднятым воротником, подбородок и рот под шарфиком, виден только покрасневший носик и блестящие глаза, на скулы падает тень от волос. Он хотел было пойти ей навстречу, но остался стоять — руки в карманах пальто, облачко пара перед лицом, — напряженно следя за каждым ее шагом, за тем, как с каждой секундой сокращается разделяющее их расстояние, осознавая неизбежность сближения их тел, прикосновения к ее животу под тканью пальто; две холодные руки, обнявшие ее лицо, чтобы смотреть и смотреть на него, до того самого мгновения, когда глаза ее закроются, а губы сомкнутся с его губами и смешаются два дыхания, сольется слюна. В середине дня, урезая свои обязательства, они выкраивали нежданные сокровища минут, промежутки, которые телефонный звонок, наскоро состряпанная ложь, скоростная поездка в такси превращали в неизменно слишком краткие встречи. Как странно, что они так долго не соизмеряли то, в чем им было отказано, с тем, за что следовало бы благодарить судьбу, — ведь они попросту могли никогда не встретиться. Если времени ни на что другое уже не оставалось, а зимние холода не располагали к прогулкам, они заходили в какое-нибудь местечко немного поболтать и выпить кофе с молоком. Колени, касающиеся друг друга, закоченевшие руки, что-то ищущие под мраморной столешницей столика в одном из отдаленных кафе, куда захаживают мелкие служащие без будущего, пенсионеры да порой такие же, как они, прячущиеся от нескромных взглядов, парочки; не пользующиеся успехом кафешки, не поймешь: то ли пустые, то ли темные, в тех межеумочных кварталах Мадрида, которые и не центр, и не совсем пригород, на улицах, не так давно ставших городскими, окаймленными все еще слишком юными деревцами и оградами пустующих участков, заклеенных выцветшими, практически нечитаемыми рекламными афишами цирковых представлений, боксерских поединков и политических объединений, с конечными остановками трамвайных линий и углами зданий, выходящих в чистое поле. Нужно было все рассказать и обо всем расспросить, изложить всю жизнь их обоих вплоть до того самого дня пару месяцев назад, что стал первым в их совместной памяти. Имелась лишь одна красная линия, которую никто из них не переходил по какому-то молчаливому согласию. Джудит в глубине души эта преграда казалась унизительной, однако это унижение сама она осознала далеко не сразу, возможно лишь тогда, когда поняла, что, как правило, именно она рассказывает о себе, именно она задает вопросы: граница, словно запретная комната, имя, которое никто из них не произносит, словно из центра семейного фотопортрета одна фигура вырезана. Игнасио Абель заговаривал о своих детях, но никогда — об Аделе. Как странно, что они столько времени умудрялись не только избегать ее имени или ее статуса — «моя жена», «твоя супруга», — но и даже воспринимать ее тень, вспоминать о том, что она существует, что им так долго удавалось бесследно стирать место, где размещались тот дом и та жизнь, откуда он приходил к ней. Для него Джудит обитала в невидимом мире, куда попадаешь мгновенно, словно делаешь шаг вперед и оказываешься по ту сторону зеркала, а ключ от этой потайной дверцы принадлежит только ему. Порой ключ обретал материальность: он уединялся в своем кабинете, чтобы поговорить с Джудит по телефону; запирал на ключ ящик письменного стола, где хранил ее письма и фотографии; закрывался изнутри на ключ в ванной комнате и, замечая сквозь запотевшее стекло силуэт Аделы, мылся под душем для Джудит Белый, с которой должен был встретиться через полчаса, и под горячей водой и густо вспененной мылом мочалкой упорная болезненная эрекция предшествовала будущему свиданию, явившись следствием воображения: ее тело в его руках здесь, в этой ванной, куда Джудит никогда не войдет. И как же близка эта другая сторона, нерушимый секрет — в нескольких минутах, немногих сотнях ударов сердца, топографии желания, наложенной прозрачной пленкой на точки и места каждодневной жизни. Вот он вышел на улицу, и сын привратника, уже подогнавший для него к парадной машину, даже не догадывается, что он — его сообщник. Дал ему на чай, садясь за руль, поднял глаза и увидел, что на балкон вышла Адела — она провожает его так каждое утро, потому что боится за него: бандиты с пистолетами подкарауливают своих жертв именно в тот момент, когда те выходят из дому («Вот ведь выдумала — с какой это стати кому-то придет в голову в меня стрелять?»). Доехал до угла улицы Алькала и припарковался перед «Новой парикмахерской». Лицо, что смотрит на него из зеркала, пока над его головой хлопочет мастер, который встретил его легким кивком, почтительно произнеся его имя, — то же самое, что спустя несколько минут увидит Джудит Белый. Но никто, кроме него самого, этого не знает. Этот секрет — сокровище, а крипта и дворец, в котором он хранится, — замок с нерушимыми стенами, где обитают только он и Джудит Белый. Вместо того чтобы спускаться дальше по Алькала, он возвращается назад, поднимается обратно по улице О’Доннелл и оставляет автомобиль на расстоянии от частной гостиницы, окруженной высокой оградой, за которой пальмы и густые кустарники скрывают от нескромных взоров выкрашенные густо-зеленой краской ставни-жалюзи с весьма практичными створками: приоткрываясь, они пропускают в комнаты зеленоватый, словно под толщей морской воды, свет. Чтобы войти в этот другой мир, нужно всего лишь провести за рулем авто несколько минут, пройти в несколько последовательных дверей — видимых и невидимых одновременно, каждая из которых предусматривает свой «Сезам, откройся». Он переступает последний порог, затворяет за собой последнюю дверь, и вот его уже ждет Джудит Белый, сидя в кресле возле постели, рядом со стоящей на тумбочке включенной лампой под синим стеклянным абажуром, в искусственном сумраке девяти часов утра.

Упоение без чувства вины сопровождалось отчаянной дерзостью: не замечая вокруг никого, кроме себя самих, они частенько вели себя так безоглядно, словно их никто не мог увидеть. Захаживали по вечерам в укромные бары возле шикарных отелей, посещаемые прежде всего иностранцами и всякими барчуками-полуночниками, которым трудно узнать Игнасио Абеля; в кабаре отеля «Пэлас», тесно прижавшись друг к другу под защитой красноватого полумрака, пили экзотические коктейли, оставлявшие сладковатый вкус на губах, и беседовали то по-испански, то по-английски, пока на узком длинном танцполе в конвульсивном ритме маленького оркестра черных музыкантов извивались пары. За соседним столиком громко вместе с друзьями хохотал поэт Гарсия Лорка, его широкое крестьянское лицо блестело от пота. Игнасио Абель никогда не бывал в такого рода заведениях: он и не подозревал, что они существуют. С мнительностью ревнивца смотрел он на то, как раскованно держалась Джудит Белый среди всей этой необычной публики, к которой в действительности она была гораздо ближе, чем он: американцы и англичане, большей частью молодые мужчины и женщины, связанные друг с другом каким-то равенством и дружбой и одинаковой устойчивостью к алкоголю, все эти путешествующие по Европе перекати-поле, сплетающиеся друг с другом и расплетающиеся с такой же легкостью, с которой переезжают из страны в страну, переходят от языка к языку, одинаково жарко дискутируя об электоральных перспективах Народного фронта во Франции и по поводу какого-то советского фильма, громко упоминая имена писателей, которые для Игнасио Абеля неизменно оказывались незнакомыми, но относительно творчества которых у Джудит Белый имелось собственное мнение, и она его горячо защищала. С гордостью и каким-то зыбким страхом лишиться ее он слушал, как она залихватски отстаивает Рузвельта, защищая его от нападок подвыпившего американца, обозвавшего его хорошо замаскированным коммунистом, плагиатором пятилетних планов: такая желанная, такая безусловно его, когда она ему отдается, но и, существуя совершенно отдельно от него, она блистает перед другими — теми, кто его не замечает вовсе. Кто он такой — какой-то облаченный в темное испанец в годах, иностранец в этой стране полиглотов с подвижными границами и двусмысленными нормами, где все они обитают, для которых Мадрид — всего лишь очередная остановка? Среди них Игнасио Абель замечал порой мужчин с выщипанными бровями и неяркими румянами на скулах, а также женщин в мужской одежде, и ему казалось, что он проживает несколько подправленную версию тех времен, когда он находился в Германии.