Ночь времен — страница 51 из 166

Вот такой, идущей навстречу, он навсегда ее и запомнил, и теперь, когда окрепла уверенность, что больше он ее никогда не увидит, вспоминал еще более отчетливо. В его воображении она снова идет к нему, приближается с другого конца вагона поезда, от двери ванной в комнате в доме мадам Матильды: плечи отведены назад, голова чуть набок, одна рука откидывает волосы с лица; она идет от запасного выхода в дальнем конце зала в музее Прадо, идет от вращающихся дверей кафе; каждое из этих мест — дальняя точка, откуда возникает она, ее четко очерченный силуэт, или всего лишь предчувствие ее появления, или — его невозможность. Или же в тех местах, где она никогда не бывала: Джудит Белый в коридоре его мадридской квартиры, постепенно затопляемой одиночеством и беспорядком в течение лета, в то судорожное время, когда еще не вошло в обиход слово «война». Силуэт Джудит на фоне высокого окна в актовом зале Студенческой резиденции, где чуть меньше года назад он увидел ее в первый раз, зал с фортепиано, теперь задвинутым в угол и чем-то закрытым, потому что почти все пространство вокруг занято госпитальными койками, матрасами, весь тот блестящий дощатый пол, по которому она шла под барабанный перестук каблучков. Идет к нему издалека, а он стоит и смотрит, как она приближается, пассивный в своем ожидании, сгорая от нетерпения, сосредоточившись на желании, на жадности своих глаз, сидит на диванчике в кафе, куда приехал сильно заранее, и не только из-за нетерпеливого стремления быть рядом с ней, но и потому, что ему нравится присутствовать при ее появлении, видеть, как она входит с улицы, такая тоненькая, такая чужестранная, теряясь в сумраке, ведь глаза ее привыкли к яркому свету на улице, а он — он в задумчивости, а потом, по-джентльменски вставая ей навстречу со старомодной любезностью мужчины, которому намного больше лет, чем ей, произносит: «Никогда не устану смотреть на тебя».

Тот Мадрид, который представал их взорам, когда они искали друг друга или когда были вместе, только отчасти был тем же городом, в котором жил бы каждый из них, если б они так никогда и не встретились. Мадрид до ее появления был для Джудит Белый созданной ее воображением столицей, сияющей всеми гранями посулов и литературы, городом книг и языка, в который она влюбилась безрассудной любовью немногих мечтателей к чужим языкам и к странам, где они не бывали; для Игнасио Абеля Мадрид — злополучное место действия его реальной жизни, которое он не выбирал, но где он жил с самого рождения, испытывая к нему неловко смешанные друг с другом раздражение и нежность; ему хотелось уехать из Мадрида и, если получится, из Испании, но не менее горячим было желание работать над урбанистическими проектами, каковое, невзирая на усталость и нарастающий скептицизм, на буржуазную жизнь, в которой он, сам того не замечая, постепенно обустраивался, продолжало жить в душе, подпитываясь стремлением к социальной справедливости, к тому, чтобы сделать красивее и удобнее этот мир и совместное существование. Город, который Джудит Белый придумала, изучая карты и фотографии, читая в университете Гальдоса с той же страстью, с которой прочла в школьные годы Вашингтона Ирвинга, наложился на тот, что заново открывал для себя Игнасио Абель, показывая его ей, потому что теперь смотрел на этот город ее удивленными глазами. Он вспоминал себя в те времена, когда только приехал в Германию, то ощущение торжественности, которой тогда были приправлены для него самые простые действия: купить газету и внимательно прочитать ее в каком-нибудь кафе, перекинуться парой вежливых слов с хозяйкой пансиона; ту нескончаемую радость от узнавания чего-то нового, нового слова или нового устойчивого выражения, какого-нибудь трюка из области рисования или геометрии, открытого студентам Паулем Клее, такого рационального чуда самого обычного предмета, неожиданно явленного миру руками профессора Россмана. Ему становилась понятна испанская страсть Джудит Белый, когда он вспоминал себя в те времена, стараясь восстановить часть самого себя, вычеркнутую из памяти больше десяти лет назад, хранилище его самых лучших профессиональных возможностей, что постепенно засыпали летаргическим сном со времени его возвращения. Сила его влечения к Джудит воссоздавала тот энтузиазм, что держал его на плаву во времена стажировки в Германии: магнит постоянного предвкушения, чувство, что впереди что-то вполне осязаемое и в то же время безграничное, что ты вновь стоишь перед широким окном возможностей жизни, которое еще не захлопнулось. Он понимал Джудит без лишних слов: в Мадриде она столь же свободна от груза прошлого, как было с ним в Берлине и Веймаре, и настоящее играет для нее всеми сверкающими гранями, доступными для восприятия. Она только что достигла того возраста, в котором он отправился в Германию, а любовь и жажда знаний молодили ее еще больше. Заразившись от нее, теперь и Игнасио Абель иначе воспринимал текстуру и плотность протекающей в привычных ему местах жизни, движимый тем неизменным стремлением научиться новому, с которым Джудит каждый день выходила на улицу, с любовью принимая все, что открывалось ее глазам, очищенным от теней прошлого, от кошмарных воспоминаний, тем или иным образом соотнесенных с ее любовью к нему. Мадрид стал для нее возбуждающим настоящим, в котором она почти полностью освобождалась от тяжести собственной идентичности: кроме часов, посвящаемых студентам, она была ровно тем, что видел в ней Игнасио Абель, тем, что сама ему рассказывала о себе, и это обретало особую значимость, ведь, слушая саму себя на испанском, она ощущала облегчение, отчасти становясь другим человеком, отчуждая себя временно не только от привычного языка, но и от своего прежнего существования. Все еще за пределами опасений и чувства вины, пребывая в состоянии, о котором позже ей останется только гадать, что это было — наивность или нечувствительность, с благодарностью за то, что оно длится, но в то же время коря себя за соучастие в чужой боли, подспудное сообщничество в обмане. И это она, до тех пор неизменно такая прямая, с такой незамутненно чистой совестью — та же Джудит относилась к своей жизни в другой стране на другом языке как к роману; как к погружению в книгу, на пороге написания которой она стояла; как к ранней юности, когда, откладывая книгу или выходя из кино, все еще живешь внутри вымысла, так мощно тебя захватившего. То, что происходило с ней в этой другой реальности, было настоящим, не придуманным, но так же, как и события в фильме, не имело никаких последствий для внешнего мира и не подчинялось его нормам. Бродить по этому городу, где ее никто не знает, где ничто не цепляет ее память, тайно встречаться в нем с любовником, с которым нельзя быть уверенной, что увидишься вновь, было поступками, имевшими отношение к некоему порядку вещей, настолько же отличному от ее жизни в Америке, как и эпизоды какого-нибудь романа — романа, сюжет которого развивался сам по себе, без участия автора, в котором она сама была героиней и в то же время единственным читателем; фрагменты киноленты, что крутится в зале, где, кроме нее, нет ни единого зрителя, и пока картина длится, она настолько в нее погружена, что отменяет в своей реальности все, что, казалось, просто не имеет права существовать: яркий, бьющий в глаза дневной свет, ветры и бури внешнего мира.

Но она все же была женщиной практичной, хотя и большой любительницей кино и романов, хотя и так опрометчиво позволила увлечь себя их обману. Настанет пробуждение, равно как и необходимость возврата, но в тот момент она совершенно сознательно держит будущее в подвешенном состоянии. Кино не длится бесконечно, песня звучит считаные минуты, тот, кто читает роман, переворачивает последнюю страницу, поднимая от книги влажные от слез глаза, и от настоящего сопереживания герою у него перехватывает горло. Как странно, что ей понадобилось столько времени, чтобы воспротивиться предсказуемости финала, что она довольствовалась такой ограниченной, поставленной на паузу жизнью, как те два часа, которые они проводили вместе в кино, во тьме зрительного зала. Знание о том, что роман развивается в строго определенных рамках пространства и времени, никого не лишает удовольствия погрузиться в него с головой. Быть может, именно потому, что Мадрид в течение стольких лет был для Джудит Белый городом литературы, у нее так легко получилось оказаться и жить как будто в романе. Счет не будет предъявлен к оплате, не будет ущерба, о котором потом пожалеешь, не останется глубокой раны, которую придется долго и мучительно залечивать. В романах герои познают горе, обманываются, лишаются всего, погибают, но тем не менее книга закрывается, и, словно их и не было, можно вновь открыть ее с первой страницы, и они снова живы, такие же юные, все так же на пороге счастья и подвига. Поэтому-то в длинных письмах к матери, которые она писала по-прежнему, не было ни намека на эту тайную жизнь, будто бы ее вовсе не существовало, а потому никаких последствий быть не могло.


В Мадриде романы особенно походят на правду. Джудит Белый посещала лекции профессора Салинаса, посвященные «Форту-нате и Хасинте»{72} (чтобы добраться до факультета философии и филологии, еще не до конца законченного, но уже очень оживленного, нужно было пройти мимо окон технического бюро Университетского городка), и те самые названия, которые при прошлом прочтении казались ей невозможными, совершенно фантастическими, она находила в схеме метро и табличках на угловых зданиях. В трамвае она читала, и стоило выйти на Пуэрта-дель-Соль и сделать несколько шагов, как тут же оказывалась в самом сердце романа. Поездка на трамвае, пешая прогулка, толчея на улице давали ощущение настоящего земного счастья: оно высвечивало детали романа, смешиваясь с восторженным погружением в литературу. Улица Постас, площадь Санта-Крус, площадь Понтехос — все это совершенно невероятным образом существовало на самом деле, в той же торжествующей реальности, что и Альгамбра Вашингтона Ирвинга, и равнины Ла-Манчи, по которым скитался Джон Дон Пассос в поисках легендарных следов Дон Кихота. На площади Понтехос туда и обратно снуют мал олитражки штурмови ков, полицейские в сапогах и синих мундирах с золочеными пуговицами. Предвыборные плакаты, наклеенные один на другой, покрывают все стены, почти что до нижнего ряда балконов, являя взглядам драмати ческий хаос всевозможных типографических изысков, аббревиатур и лозунгов политических партий. Но узнаваемы романные сумрачные лавки с тканями, образами святы