Ночь времен — страница 52 из 166

х и разными предметами культа, голоса расхваливающих свой товар бродячих торговцев под арками на Пласа-Майор, и там, в углу, глазам ее предстает та самая аптека, возле которой расположена дверь в дом, где жила Фортуната. По улице Толедо она идет маршрутом шарлатана Эступиньи: у подножия гранитного контрфорса арки Кучильерос читает в книге, как Хуанито Санта-Крус приближается к дому, где едва не встретился с девушкой, что перевернет его жизнь. Молодые женщины, красивые, как и она сама, звонкими голосами расхваливают перед прохожими товары, разложенные на передвижных прилавках, — женщины смуглые, с точно такими же темными глазами и лепными лицами, как у святых на полотнах Веласкеса и Сурбарана в музее Прадо: в широких черных юбках, с шалями на плечах, кто-то из них расположился на ступенях и, нимало не смущаясь тугой белой груди, кормит младенцев с красными круглыми личиками и лукавой дремотой век. Мадрид показывает свой сельский, крестьянский лик: запахом ковыля и кожи веет из длинных и узких магазинов ремесленных товаров и от сбруи для вьючных животных, названия которых Джудит Белый и помыслить не могла. Звонкие удары молотом и пар от раскаленного погружаемого в воду металла вылетают из темного входа кузницы, в глубине которой краснеют угли и концы стальных изделий в точности так же, как на одном из полотен Веласкеса в музее Прадо. Автобусы с сумрачными крестьянскими лицами в окнах встречаются на улице с телегами, запряженными мулами, которых безжалостно хлещут хлыстом погонщики в тулупах из овчины: они грязно ругаются и свистом управляют скотиной, не вынимая слюнявых бычков изо рта. Ржание, стук копыт мулов и лошадей, выкрики бродячих торговцев, гудки грузовиков, которым не удается (двинуться с места в столпотворении легковых автомобилей, животных и повозок, гнусавые голоса слепцов, тянущих свои романсы у дверей таверн, куплеты фламенко и рекламные объявления из включенного на полную катушку радиоприемника, оборванные и босые мальчишки, кулаками оспаривающие право на брошенный окурок или сантим милостыни, укатившийся на мостовую под копыта животных. Вдруг на сцену врывается машина с громкоговорителями на крыше, из которых доносятся звуки «Интернационала», и все вокруг заполняется листовками, и они, подобно внезапному нашествию белых бабочек, кружат в воздухе, разносимые порывами ветра. МАДРИДЦЫ, ГОЛОСУЙТЕ ЗА КАНДИДАТОВ НАРОДНОГО ФРОНТА! Пролетарский гимн прерывается, уступая место хрипло вибрирующему энтузиазмом голосу, и он ритмичными толчками, с металлическими нотами громкоговорителя, перекрывает уличный гвалт: ЗА СВОБОДУ ГЕРОЕВ ОКТЯБРЯ, НЕСПРАВЕДЛИВО БРОШЕННЫХ В ТЮРЬМЫ, ЗА НАКАЗАНИЕ ПАЛАЧЕЙ АСТУРИИ, ЗА АГРАРНУЮ РЕФОРМУ, ЗА ПОБЕДУ РАБОЧЕГО ЛЮДА. Внимательная ко всем деталям, простоволосая чужестранка с романом под мышкой, Джудит Белый открывала для себя Мадрид и воскрешала в памяти улицы Нью-Йорка, на которых прошло ее детство, — они остались где-то далеко, по ту сторону океана, на еще более непреодолимом удалении во времени; она узнавала их запахи и ритмичные крики, плотность нужд человеческой жизни, запах конского навоза, гнилых фруктов и жира на сковородке, пропотевшей конской упряжи, узнавала смешение голосов, вывесок, торговли и ремесел и стремление выжить, здесь несколько менее мучительное, но здесь и дышится в толпе не так тяжело, возможно, по причине намного более благоприятного климата: копыта животных, колеса телег и автомобилей не тонут тут в серой каше снега с крапинками сажи, а ледяной ветер не задувает вдоль стен, стоит сесть солнцу.

Она продвигалась в многолюдном, вполне реальном городе, сюжете и материи романа, а также к наиболее потаенным уголкам памяти любимого мужчины: тем февральским вечером Джудит шла, влекомая открытостью к счастью в текущем времени и в литературе, шагала по тем же улицам, по которым в детстве, в конце прошлого века, ходил и ее любимый, в городе трамваев на конной тяге и газовых фонарей. Каким-то образом ее будущая книга перекликалась и с этой памятью — не принадлежащей ей, но интимно близкой. Ей бы хотелось идти рядом с ним и расспрашивать: она видела вдали проход на Пласа-Майор через арку Кучильерос и вспоминала, как он обронил однажды, что она служила ему ориентиром в те первые дни, когда он начал ходить в школу один — мальчишка, не слишком отличавшийся от тех, что теперь играют на улице в своих серых комбинезонах, альпаргатах и с бритыми головами, с намотанными на шею шарфами, в беретах и раскрасневшимися от холода лицами, подбегают к ней, что-то выпрашивают, привлеченные ее обликом иностранки, как и мужчины, что останавливаются и провожают ее глазами, вполголоса бормоча что-то такое, чего она не понимает, когда, ускорив шаг, проходит мимо открытых дверей питейных лавок. Тихонько, словно пробуя на язык, она произносит названия улиц, тренируя свой испанский и подчеркивая их на книжных страницах: Игнасио Абель изумлялся тому, что Джудит находит в них столько прелести, да и сам он ее признавал, удивляясь ее открытиям, заходя в тупик, когда она слишком настаивала, спрашивая его о вещах, которые сам он уже давно позабыл: точный номер дома, где когда-то работала привратницей его мать, где было окно или, скорее, щель, через которую вечно серый свет проникал в подвал, где он ребенком, покрываясь копотью, готовил домашние задания при свете керосиновой лампы, слыша прямо под ухом шаги по тротуару и цоканье конских подков по булыжной мостовой, где однажды остановились колеса телеги, в которой мертвым привезли отца. «Мне совсем не нравилось, как была устроена та жизнь, — сказал он ей, — мне нравится то, что будет». Воспоминания его либо сковывали, либо вспоминать ему совсем не хотелось: воображение подстегивало то, что в данный момент было перед его глазами или то, что еще не существует. Джудит о прошлом он не спрашивал, чтобы не пришлось думать о том, что раньше в ее жизни были и другие мужчины. Из своего прошлого до ее появления он вспоминал только о первом своем путешествии в Европу, о годе, проведенном в Германии, о привезенном оттуда целом чемодане книг и журналов, которыми пользуется до сих пор. «Вот как ты в Мадриде сейчас — я был почти таким же юным». Нет, не он рассказал ей о тех двух проектах, реализованных им за последние годы в родном квартале, которыми он гордился так глубоко в душе, такой потаенной гордостью, что воплотить ее в слова, превратить в хвастовство было никак невозможно. О них ей рассказал Филипп ван Дорен, к которому он относился с недоверием, чувствуя, что тот за ним наблюдает, что его оценивают глаза, в которых светится ум страстный и в то же время холодный, а ему такой ум внушал беспокойство, потому что было невозможно его понять: ум того, кто знает, что имеет достаточно денег, чтобы купить все, что захочет, и, быть может, воображает при этом, что может издалека контролировать жизнь других людей, в том числе его собственную и Джудит. Именно Филипп ван Дорен показал Джудит фотоснимки здания народной школы и крытого рынка, спроектированных Игнасио Абелем для квартала, где тот родился. В тот вечер она искала эти два здания с тем же азартом, с которым выискивала следы героев Гальдоса. Каждое из них заявляло о себе по-своему, то неожиданно вырастая на площади, то появляясь сразу за углом, — ни на что не похожие, но в то же время вписывающиеся в контекст соседних жилых домов с их скромными рядами балконов и общей небесной линией. Школа — сплошные прямые углы и огромные окна: ребята в школьной форме — синих комбинезонах — стайками высыпали из школьных дверей, когда она встала перед фасадом, думая о том, как тщательно, наверное, выбирал Игнасио Абель оттенок кирпича, очертания букв, высеченных на белой каменной доске возле входа: ИСПАНСКАЯ РЕСПУБЛИКА. НАРОДНАЯ ШКОЛА СМЕШАННОГО ОБУЧЕНИЯ «ПЕРЕС ГАЛЬДОС». Бетонная крыша рынка складками взбиралась кверху, как спина всплывающего на поверхность воды огромного животного, как недвижная волна, что разбивается о свесы ближайших крыш, о бурую черепицу, о мансардные окна и печные трубы, вздымаясь носом корабля. И в них она узнала его — так же, как узнавала в резком угловатом почерке, в постоянно сдерживаемом и скрытом под безукоризненными манерами порыве, под томительным формализмом; узнавала в той страстной сдержанности, с которой он ее раздевал, едва они оставались наедине, целовал ее и кусал, так же истово изучая взглядом, как и пальцами, и губами. Прямые углы, широкие окна, бетон и кирпич, уже и поруганные, и облагороженные непогодой, мощные тяги, что держатся на математической легкости замкового ключа, на чистой силе земного притяжения и солидного фундамента, прочно вбитого в землю: там, где другие видели только полный народа, звенящий многоголосием рынок, заляпанный нечистотами, заваленный горами овощей и разделанных туш, роняющих капли крови на белоснежную плитку прилавков под режущим глаза светом ярких электрических ламп, она нашла личную исповедь, тайные черты автопортрета.


Она и не заметила, как стемнело. С громким металлическим лязгом опускались последние рольставни на дверях рынка. На скользком от гнилых фруктов и рыбной требухи полу выделялись листовки, ершась прописными буквами и восклицательными знаками. Заблудившись, она шла теперь по узкой темной улочке, где единственным источником света служила тусклая лампа в дальнем ее конце. С высоко поднятой головой, глядя строго перед собой, она прошла по пятну грязного электрического света, падающего из открытой двери распивочной, откуда веяло кислым вином и влажным сумраком, доносился смутный шелест пьяных голосов. Рядом легла чья-то тень, в нос ударило зловонное дыхание. Наглый мужской голос прохрипел ей какие-то слова, которых она не поняла, но инстинктивно прибавила шагу. Прямо за спиной, совсем близко, кто-то ее окликал, чьи-то шаги вторили ее шагам. Молодая женщина, одна, в туфлях на каблуках, с непокрытой головой, иностранка, такая уязвимая и потерянная, она пошла еще быстрее, и преследующая тень слегка отстала, а голос что-то презрительно выкрикнул. Прошла секунда, и шаги снова приблизились, а за ними — дыхание и грязные, произнесенные шепотом слова, которые напугали и обидели ее еще и тем, что в своем оцепенении она их не понимала, до ужаса напуганная и одинокая в чужом городе, который вдруг сделался враждебным, обернулся к ней закрытыми по всей улице дверями и недостижимым, спрятанным от нее за ставнями и шторами светом окон и такими домашними звуками разговоров, звякающих приборов и стаканов в час ужина. Хотелось броситься бежать, но ноги вдруг отяжелели, как в кошмарном сне: попытавшись бежать, она признает опасность и раздразнит своего преследователя, сделает неминуемыми беду и ужас перед физическим нападением, непредставимо мерзким насилием. Тень или, может, две тени — теперь она уже не была в этом уверена — сдвинулись на несколько шагов справа и слева от нее, словно отрезая возможность спастись бегством, потом — прикосновение, как следствие — позыв к рвоте, порыв бешенства перед безнаказанной наглостью, перед этим актом сексуальной охоты: она могла развернуться и пойти прямо на них, выкрикивая ругательства, могла просить помощи, стучась в закрытые двери и окна с задернутыми шторами. Вот бы здесь оказался он, вот бы увидеть его в дальнем конце улицы: его высокую крепкую фигуру, четко прорисованную против света на том углу, с раскинутыми р