уками, готовыми ее обнять и дать ей прибежище, руками, что окружат ее ласками, вначале такими робкими, неуверенными, ласками мужчины, всем сердцем благодарного за любовь и еще не совсем поверившего, что эта любовь ему дарована. Эти двое были пьяны, что чувствовалось по их дыханию, по развязной мягкости их голосов. Алкоголь в крови придавал им отваги и в то же время ослаблял. В конце улица расширялась, переходя в маленькую круглую площадь: на дальней ее стороне она увидела запотевшие высокие окна кофейни. Жесткая рука, как клещами, схватила ее выше локтя, пьяный голос так приблизился к уху, что на шее она ощутила влагу — то ли дыхание, то ли слюну. Одним резким движением, ударом руки куда-то назад, вслепую, она вырвалась и перебежала на другую сторону улицы, уворачиваясь от порыва холодного ветра и просигналившего автомобиля, приближения которого она не заметила. Внутри кафе ее сразу же окутал густой, насыщенный голосами и дымом воздух. Все мужские взгляды сошлись на ней, она чувствовала их спиной и затылком, пока шла через зал, в глубину, к арке, завешенной шторой, за которой наверняка располагаются туалеты и кабина с телефоном. Номер его домашнего телефона она знала наизусть, хотя и ни разу им не воспользовалась. Спросила жетон, не скрывая срочности звонка, сбитого от бега дыхания, откровенности пережитого страха. Представила его себе в той, другой жизни, как будто бы идет по темной улице и заглядывает в высокое окно, и там, в полной тишине, взору ее предстает семейная сцена. Нет, из этой кофейни она не выйдет, пока он за ней не приедет: она даже не намерена покидать безопасное пространство телефонной будки. Сгорая от нетерпения, барабаня ногтями по стеклу, стараясь восстановить дыхание, слушает она длинные гудки вызова в трубке. Ответили, и Джудит едва удержалась, чтобы не выпалить его имя: не произнеся ни звука, с трубкой в руке, затаив дыхание, как будто она внезапно решила сыграть в прятки и спряталась за портьерой, она слушала очень заинтересованный голос, спросивший, кто звонит, — голос Аделы, слышанный ею всего один раз, невообразимо давно, несколько месяцев назад, в самом начале, голос той печальной зрелой женщины, которую она видела в Студенческой резиденции.
13
Убаюканный мерным перестуком колес поезда, он заснул и в быстротечном, блистающем яркими красками сне увидел детей. Наверное, сон был со звуком, потому что в памяти остались их голоса — приглушенные расстоянием, но такие близкие, словно звучат на открытом пространстве: то ли в саду дома в Сьерре, то ли на берегу озера; голоса, услышанные на закате дня, с отзвуками эха и одновременно с предчувствием грядущей дали; прошлое и будущее, слитые воедино, обретенные детские голоса и перестук колес поезда, проникающий в легкий сон, озаренный амальгамой света над Гудзоном и мадридской Сьеррой. Голос умолкает, постепенно выветривается из памяти и через несколько лет забывается, как, говорят, постепенно утрачивает память о цветах тот, кто был зрячим, а потом ослеп. Голос своего отца Игнасио Абель вспомнить уже не может и даже не способен сказать, с каких пор. Материн голос он еще в силах вызвать в памяти, припоминая кое-какие словечки или свойственные ей выражения; он помнит, как она кричала: «Уже иду», когда какой-нибудь нетерпеливый жилец дома кликал ее из парадной или постукивал костяшками пальцев в стеклянную дверь привратницкой. Это он помнит отчетливо: вибрация заиндевевшего стекла, бряканье колокольчика и шаги, все более медленные по мере того, как мать старела, грузнела и теряла подвижность из-за артроза, однако голос оставался звонким и молодым, с простонародными нотками. «Уже иду, — кричала она, до невозможности растягивая гласные, и тихо, под нос, прибавляла: — Не еропланы, чай».
Насколько быстро дети забудут его голос, если они больше никогда не увидятся, как скоро придет день, когда они не смогут вспомнить его лицо, мало-помалу замещая живое воспоминание застывшей памятью фотокарточек? Растущее между ними расстояние делает возвращение все более проблематичным. Минуты, часы, дни, километры — помноженное на время расстояние. Вот и теперь, недвижно сидя в вагоне, опершись о подлокотник, лицом к стеклу, он все больше удаляется, наращивая расстояние. Расстояние не есть некая застывшая и стабильная величина, это бегущая волна, без остановки перемещающая его в центробежном стремлении, в ледяной пустоте безбрежного пространства. Поезда, трансатлантические лайнеры, такси, вагоны метро, неуверенные шаги в дальний конец незнакомых улиц. Сменяющиеся зеркала отелей, неизменно сливавшиеся в одно и то же зеркальное стекло, когда поднимаешься по таким похожим крутым лестничным пролетам, проходишь по узким коридорам с одним и тем же запахом, осваиваешь универсальную географию безысходности. Дети его, равно как и Джудит Белый, удаляются от него с одинаковой скоростью, но в разных направлениях, и каждое мгновение, как и каждый шаг, добавленные к растущему расстоянию, делают более невозможным его возвращение. Нет пути назад в том огненном вале, что тянет его за собой и меняет все вокруг, нет возможности прокрутить назад ускорившееся время. Закрытые за собой двери, гостиничные номера, в которых он никогда больше не переночует, коридоры, таможенные шлагбаумы, морские мили, километры в северном направлении, сделанные таким надежным скорым поездом, что везет его в некое незнакомое место — пока что всего лишь название: Райнберг. Место на высоком холме у обрыва, окруженное лесом, и расположенное там белое здание, пока еще не существующее, здание, первые наброски которого лежат у него в портфеле — черновые, спустя рукава сделанные наброски проекта, которому, вероятно, вовсе не суждено воплотиться в жизнь. Проехать такое расстояние, не имея возможности когда-нибудь вернуться. Увеличивая количество километров, преодоленных географических препятствий, равнин, гор, городов, фронтов сражений, стран, целых континентов, океанов, гостиничных номеров, выходящих окнами во двор, если и не совсем жалких, то уж точно являющих взору первые признаки разрушения, как и его одежда, и его обувь — обувь всех тех, кто заселяется на одну-две ночи с мизерным багажом, потому что эти люди никогда не знают, что станет с их жизнью по прошествии нескольких дней, откуда придут деньги для оплаты проживания, какие новые документы потребуются, чтобы остаться или уехать.
Как и для строительных материалов, для памяти тоже существуют метки — или показатели — резистентности, которую можно рассчитать. Сколько времени понадобится на то, чтобы позабыть голос, на то, чтобы больше уже не получалось по собственной воле вызвать его в памяти, припомнить уникальный таинственный металл, интонацию каких-то слов, что шепчутся прямо на ухо или приходят с большого расстояния, такой близкий и в то же время такой далекий в телефонной трубке, повествующий сразу обо всем, произносящий одно только имя или сладкое запретное слово, которое до тех пор она не говорила никому. Или говорила: быть может, именно этот голос хранится в памяти других, незнакомых и ненавидимых им мужчин, чьи тени бродят в неведомой стране ее прошлого, в предыдущей жизни Джудит Белый, в которую она, судя по всему, теперь вернулась и в которой живет, тех мужчин, чьим глазам была явлена доступная и в то же время высокомерная нагота ее тела, тех, чьи руки и губы ласкали ее, кому она отдавалась с такой же, как и ему, умопомрачительной страстью. Кому еще говорила она эти слова, возбуждавшие еще сильнее по той причине, что принадлежат другому языку: sweetie, honey, my dear, my love[27]. Кому говорит их прямо сейчас, кому шептала их на протяжении трех месяцев после того, как покинула Испанию, вернувшись в Америку или, возможно, вновь меняя один европейский город на другой, постепенно забывая его, не подхватив заразу тяжких страданий Испании, оттряхнув ее прах с ног, едва перейдя границу, невосприимчивая равным образом как к страданиям любви, так и к трауру, в который погрузилась страна, что, в конце концов, вовсе не ее родина. Так же не спросясь ни у кого, как в Мадриде, решившись стать его любовницей в начале октября, она перестала ею быть около восьми месяцев спустя, где-то в середине июля: сухо, резко, с той американской определенностью, что исключает и двусмысленность, и сожаления, и, возможно, дает прививку от боли. Всего восемь месяцев — недолго, если подумать. Игнасио Абель до сих пор порой видит ее во сне, но в сновидениях нет ее голоса. Быть может, именно голос Джудит Белый позвал его по имени, это он явственно слышал на Пенсильванском вокзале, однако мгновение спустя не смог бы ни узнать его, ни припомнить. Голос стирается из памяти прежде лица, у него нет такого костыля, как фото. Фотокарточка — отсутствие, голос — присутствие. Фотокарточка — боль прошлого, недвижная точка, уплывающая с ходом времени назад: неподвижное лицо, внешне неизменное, но тем не менее уходящее вдаль, все более и более неверное, симулякр тени, исчезающий почти так же быстро на фотобумаге, как и в памяти. Порывшись в карманах с тоскливой мыслью о том, что, не дай бог, он мог где-то оставить что-то из немногочисленных своих пожитков, Игнасио Абель находит бумажник и кончиками пальцев нащупывает в нем картонку фотокарточки Джудит Белый: ту, что она подарила ему после их знакомства. С карточки она улыбается точно так же, как улыбнется всего несколько недель спустя, доверчиво и настороженно, ничего не пряча, в полной мере раскрывая перед ним всю гамму своих ожиданий. В Игнасио Абеле это фото пробуждало ревность к прошлой жизни Джудит, в которой его еще не было и о которой он предпочитал ничего не знать, ни о чем ее не спрашивать из страха обнаружить неизбежные мужские тени. Причиной такой широкой улыбки, тем, что заставило ее повернуться, забыв о вспышке фотоавтомата, вполне могло быть как раз присутствие мужчины. Как раз то, что с самого начала больше всего его возбуждало в ней и одновременно пугало, и именно это в конечном счете и отнимет ее у него: намек на лучезарную женскую свободу воли, которой до тех пор он не встречал ни в одной женщине, однако в Джудит она проявлялась в каждом движении так же явственно, как и в мельчайшей детали ее привлекательности. Вспышка фотоавтомата подсветила курчавые волосы, блеснула на белоснежных зубах, отразилась в смешливом взгляде, четким рельефом прорисовала скулы. Ту же фотокарточку однажды держала в руках Адела, смотрела на нее, сбитая с толку, словно увязая взглядом в тумане, скрывающем черты лица, и как же велико было искушение ее порвать, но она всего лишь уронила карточку на пол, на два или три письма, почти теряя сознание, судорожно хватаясь за письменный стол в кабинете мужа, ящики которого Игнасио Абель в тот день не закрыл на ключ. «Он, по крайней мере, мог бы дать себе труд подальше спрятать фото своей любовницы, избавив меня от унижения увидеть ее в моем доме собственными глазами, поняв, что она красивее и моложе меня. Но — какая глупость — ни один мужчина никогда не станет обманывать свою жену с другой, если та не моложе».