Аделе, о наверняка возникшем у нее подозрении. Дрожащей рукой берет трубку — провод еще раскачивается, касаясь стены; голос его звучит так тихо и хрипло, что Джудит, с не менее мучительным нетерпением ожидая ответа в телефонной кабине кофейни, о местоположении которой она не имеет ни малейшего представления, поначалу этот голос не узнает. И начинает говорить — тихо и очень быстро, сначала по-английски, потом переходит на испанский, произнося короткие рубленые фразы, которые звучат так близко к мембране трубки, что Игнасио Абель слышит дыхание, почти ощущает его ухом, как и прикосновение ее губ: «Please come and rescue me. Я практически не знаю, где нахожусь. Меня преследовали какие-то мужчины. I want to see you right away»[28].
Ему вечно будет не хватать этого голоса, даже когда он уже утратит способность вызывать его в памяти своей волей, когда этот голос больше не прозвучит непроизвольно и случайно в его снах и он перестанет открывать глаза, просыпаясь, или оборачиваться, когда вдруг покажется, что кто-то окликнул его по имени. Тем безумным кровавым летом в Мадриде, где он, как призрак самого себя, бродил из одного места в другое, ему если чего-то до смерти и не хватало, так это не рационального желания знать, что его не убьют, и даже не прочно устоявшейся рутины прошлой жизни, рухнувшей в одночасье и навсегда, а чего-то гораздо более потаенного, более интимного и утраченного в гораздо большей степени: возможности набрать номер телефона и на другом конце провода обнаружить голос Джудит Белый, надежды услышать этот голос, когда вдруг звонит телефон, того чуда, что в какой-то точке Мадрида, стоит лишь добраться туда на автомобиле ли, на трамвае ли или просто пешком — скорым шагом, его будет ждать Джудит Белый, намного более желанная, чем в его воображении, неизменно дарящая совершенно нежданное счастье своего присутствия, как будто, сколько бы он ни старался, у него не получалось держать в памяти, насколько она ему нужна.
— Это секретарша, она у нас новенькая, — объявил он, когда вернулся в столовую, пряча глаза, и надел пиджак — легкомысленный обманщик, не обращающий никакого внимания на посредственное исполнение спектакля. — На стройке чрезвычайное происшествие. Рухнули леса.
— Позвони, если задержишься.
— Не думаю, что все настолько серьезно.
— Папа, а ты едешь на машине? Возьмешь меня с собой?
— Чего только не взбредет тебе в голову, сынок. Только тебя сейчас папе и не хватает.
— Поеду на такси — скорее доберусь.
Всего несколько минут назад вечер для него был предопределен — предсказуемый душный вечер, состоящий из семейных традиций и обычаев: ужин, разговор за столом, подступающая дремота, далекий шум на улице, тихое, без трагедии, смирение перед расписанной до мелочей скукой. Наркотическое тепло отопления, жизнь замедленная, окутанная, подбитая войлоком домашних тапок и мягкой ткани пижамы, заработанный упорным трудом уют дома, огражденного от зимних холодов. И вдруг, нежданно-негаданно, происходит нечто, и он на свободе: медлительность оборачивается легкостью на подъем, жаркая духота — острым, словно кинжал, стоит высунуть нос на улицу, холодом, а смирение — смелостью. И вот уже мадридская ночь разворачивает перед ним свой безграничный ландшафт, который, сев в такси, он проскочит на всей скорости, чтобы как можно быстрее увидеться с Джудит Белый, чтобы сбылось ожидание, выраженное не в словах, а в самом звучании голоса: подстегивающая желание уверенность в том, что через несколько минут он обнимет ее и станет целовать слегка приоткрытые губы. Город разворачивается за окном таксомотора как будто во сне. От туманного ореола фонарей отливают влажным блеском булыжная мостовая и трамвайные рельсы. Он глядит на редкие витрины магазинов, одиноко светящиеся на пустынных улицах, на высокие окна кафе, на яркий электрический свет квартир, где разыгрываются сцены семейного ужина, идентичные только что им покинутой: теперь — тягостный эпизод единодушного рабства, из которого ему удалось вырваться. Не навсегда, конечно, и даже не на всю ночь, но прямо сейчас он согласен на любое время — два часа, так два, хоть бы и один. Нет таких монеток-минут, от которых отказалась бы его алчность; минут и секунд, убывавших вместе с шелестом сменяющих друг друга цифр таксометра, со все убыстряющимся ритмом нетерпеливого сердца. Наклеенные одни поверх других предвыборные плакаты покрывают все фасады на площади Пуэрта-дель-Соль; жесткий свет прожекторов высвечивает под моросящим дождиком гигантское, во весь фасад, круглое лицо кандидата Хиль-Роблеса, абсурдно увенчанное светящейся рекламой анисового ликера. «Отдайте за меня Ваш Голос — я Верну вам Великую Испанию». Ему вспомнился пристальный взгляд и насмешливый тон вопроса Филиппа ван Дорена, заданного в сигаретном дыму и грохоте джазового оркестра: «Согласны ли вы, профессор Абель, с мнением вашего единомышленника Ларго Кабальеро{74}, что, если выборы выиграют правые, пролетариат развяжет гражданскую войну?» Ледяной ветер раскачивает провода с висящими на них уличными лампами, гоняя мятущиеся тени по мостовой. Такси медленно движется к улице Майор, пробираясь в лабиринте трамваев. Воображение заранее рисует уже неизбежные картины: арки и зелень на Пласа-Майор, фонари на улице Толедо, кафе, в котором ждет его Джудит Белый, ее мгновенно узнаваемый, несмотря на клубы сигаретного дыма и запотевшие стекла, профиль, профиль молодой женщины, она одна, к тому же иностранка, на нее нагло пялятся мужчины, к ней придвигаются вплотную, почти касаясь, что-то тихо шепча. В городе, где ты прожил всю свою жизнь, обычный маршрут может оказаться дальним путешествием во времени: стремясь в тот промозглый февральский вечер через весь Мадрид на встречу с возлюбленной, Игнасио Абель перемещался из жизни в своем сегодня к улицам далекого детства, куда почти никогда не возвращался, по которым ни разу не проходил вместе с ней. Движение такси к будущему возвращало его в прошлое, и в этом пути он освобождался от шелухи многих лет, чтобы предстать перед ней той частью самого себя, что была настоящей. Он стирал в себе все, что в данный момент не имело никакого значения, то, что без колебаний отдал бы за время с Джудит Белый, открывавшееся перед ним: свою карьеру и достоинство, свою буржуазную квартиру в квартале Саламанка, свою жену, детей. Не дожидаясь окончания поездки, он уже ищет мелочь в карманах, чтобы, когда машина остановится, немедленно расплатиться с шофером, вытягивая шею, склоняется вперед, стремясь издалека разглядеть нужный перекресток и кафе, а в нем — желанный силуэт Джудит Белый. И внезапно замечает, что нервно раскачивает левой ногой — в точности как Мигель, его сын, так серьезно глядевший на отца, когда тот, легкомысленный обманщик, выходил из столовой, поправляя на ходу галстук и проверяя в кармане брюк наличие ключей от квартиры.
Он сказал: «Я не задержусь» и заметил во взгляде Мигеля недоверие, еще более ранящее оттого, что оно было в полной мере инстинктивным и нежданным зеркалом отразило сомнительный успех его притворства, игру актера, которому никто не верит. Но этот легкий укол тревоги и недовольства собой очень скоро оказался подавленным, стертым спешкой, той физически ощущаемой экзальтацией, что толкала его вниз по лестнице без всякого вмешательства воли, гнала к живительному холоду улицы, наполнившему легкие, когда он направился к ближайшему перекрестку, не в силах оставаться на месте и ловить такси там. Встав в одной пижаме перед окном в детской, когда Лита уже мирно спала, Мигель какое-то время спустя будет смотреть на тот же пустынный, освещаемый фонарем перекресток на улице Принсипе-де-Вергара, время от времени различая в ночной тишине звук чьих-то шагов по тротуару, что издали представлялись ему отцовскими, однако оказывались шагами тепло укутанного ночного сторожа: обходя двери парадных, он мерно постукивал железным наконечником трости. Мальчик проснулся в темноте от, как ему почудилось, звука останавливающегося лифта, вдруг вспомнив, о чем читал перед сном в журнале, который спешно засунул под подушку, когда мать зашла пожелать им спокойной ночи. В журнале была заметка о похороненных заживо, и оттуда он выловил новое для себя слово, наводящее страх само по себе: «каталепсия» — слово, значение которого было, разумеется, известно Лите. Интересно, скольких людей похоронили живьем? Скольким пришлось умереть, пройти через агонию — самую мучительную — там же, где им предстоит покоиться вечно? Он долго стоял без движения, прислушиваясь к звукам улицы и шуму в доме, которые становились все более отчетливыми по мере того, как выступали из темноты очертания мебели и других предметов в комнате. Каталепсия. Его завораживало открытие, что для глаз и ушей не существует ни полной темноты, ни абсолютной тишины. Чем дольше он смотрел в погруженную во тьму комнату, тем больше она наполнялась светом — так же, как медленно ползущие тучи открывают порой полную луну. В одном из покупаемых прислугой дешевых журналов, где печатают всякую всячину о преступлениях и чудесах, он прочел, что в секретной лаборатории в Москве ученые научились получать рентгеновские лучи, позволяющие видеть в самой темной тьме, а еще они разработали магнитно-волновой пистолет, который убивает беззвучно. «ТАЙНА РАНЕЕ НЕВЕДОМЫХ ЛУЧЕЙ, несущих СМЕРТЬ на РАССТОЯНИИ». То, что в момент его пробуждения было тяжелой, давящей тишиной, теперь превращалось в настоящие джунгли звуков: дыхание Литы, скрип деревянного пола, вибрация оконного стекла при проезжающем мимо автомоторе, стук палки ночного сторожа, шипение воды в отопительных батареях, глухое эхо противоборствующих сил, которые, в соответствии со вселяющим тревогу объяснением отца, поддерживают, не давая рассыпаться, целое здание и никогда не унимаются, то расширяясь, то сжимаясь, словно грудная клетка огромного животного; а еще дальше от него или, по крайней мере, в том пространстве, которое трудно было распознать, раздавался какой-то еще хриплый равномерный звук, и Мигелю никак не удавалось понять, что это такое, что там затихает, но через какое-то время снова звучит, будто поток крови, который, как он думал, можно услышать, если прижмешь ухо к подушке. Он сел в постели и замер: нужно убедиться, что то, что ему слышалось, — не лифт. Потом он тихо встал с постели: холодные доски пола под босыми ступнями, неприятное желание пописать, вынудившее его отправиться в страшный темный коридор. Родители ругаются, что он ничего не читает, но у него в голове, когда он не может заснуть, клокочет бурлящий котел самых разных тревожных фактов, вычитанных из газеты и слово в слово сохраненных его памятью. СКОТЛЕНД-ЯРД РАССЛЕДУЕТ УБИЙСТВА, СОВЕРШЕННЫЕ ЛУНАТИКОМ. Хриплый звук послышался снова: какое-то затрудненное, прерывающееся дыхание, что-то такое, что нельзя с полной уверенностью счесть бормотанием, но что-то жалобное. Выйдя из детской, он стал Человеком-невидимкой: абсолютно недоступный зрению, в коконе абсолютной тишины, беззвучно ступая босыми ногами, нажимая на послушные ему дверные ручки, что поворачиваются сами собой. Ему стало страшно: а вдруг он лунатик и сейчас во сне направляется к жертве, которую на рассвете обнаружат мертвой, с перекошенным от ужаса лицом. Часы в гостиной о