Ночь времен — страница 57 из 166

дин за другим пробили пять ударов, их отзвук еще долго не стихал. С противоположного конца коридора, длинного и темного, как туннель, доносился двойной храп горничной и кухарки — равномерный, как от работающего воздухонагнетательного насоса, звук, сопровождаемый бульканьем трубок и резким кашлем изношенного мотора, с паузами, во время которых по-прежнему слышалось нечто другое — прерывающееся горестное дыхание. Зависнув, как Человек-невидимка, перед дверью родительской спальни, освободившись от силы гравитации при помощи иного, не менее судьбоносного изобретения («Антигравитационное покрытие облегчает перемещения в пространстве»), он наклонился перед дверью, чтобы лучше слышать, чтобы убедиться, что то, что он слышит, это голос мамы — такой привычный и в то же время совсем незнакомый, еще более странный, чем запахи в спальнях взрослых, когда ты, еще маленький, входишь туда без спроса. Голос произносил какие-то слова или на что-то жаловался, в нем прорывались высокие ноты, которые потом внезапно сменялись низкими, словно вырвавшимися из горла другого человека; долгий стон, задушенный подушкой, переходящие в плач или отдельные жалобы, которые невозможно расшифровать, как когда кто-то разговаривает во сне. Может, мать спит и, если он не войдет и не разбудит ее, она умрет во сне от какого-нибудь приступа. Может, она страдает от какой-то страшной болезни, о которой никому не говорит. Ему хотелось остаться и хотелось бежать. Он хотел избавить ее от болезни или от другой напасти, природы которой не мог себе даже представить, и в то же время ему очень хотелось ничего этого вообще не слышать, не стоять здесь под дверью с замерзшими ногами, ему хотелось бы, по примеру сестры, наслаждаться покоем, спать так же сладко, ничего не зная, не чувствуя ни беспокойства, ни тревоги. А что, если отец вернулся и мать спорит с ним — тихо-тихо? И тут его захлестнула волна паники: он заметил, что загорелся свет в вестибюле, перед дверью в парадную, и услышал звук поднимающегося лифта. Только этого не хватало: чтобы вернулся отец и застал его в коридоре, притаившегося в темноте, в пять часов утра. Нужно как можно скорее вернуться к себе в комнату! Но вот только для этого придется пройти по коридору назад, ближе к входной двери, и, вполне возможно, его злая судьба и неловкость, вечно играющая против него, превратят отступление в ловушку. Но чего уж точно нельзя было себе позволить, так это стоять на месте как столб, дрожать от холода и слушать, как поднимается кабина лифта, различать металлический лязг на каждом этаже. Он бросился наутек — вслепую, на ощупь, толкаемый страхом. И закрыл за собой дверь детской как раз в тот момент, когда лифт остановился на их этаже. Сердце колотилось в груди ударами тимпана в фильме ужасов. Отец очень медленно поворачивает ключ в дверном замке. Как и Человек-невидимка, Мигель — шпион, которого никто не видит. Отец идет по коридору очень медленно, не включая свет, со странно долгими паузами между шагами. Очень странные паузы, как будто у незнакомца, чужака, который бог знает как пробрался в их дом под покровом тьмы. Вытянувшись в постели, с ледяными ногами, скрестив на груди руки и закрыв глаза, Мигель достигает состояния совершеннейшей каталепсии.

14

Сигналы были, но он их не заметил или предпочел не замечать. Стоило на несколько шагов отойти от Джудит Белый, и реальность становилась такой же размытой, как фон фотокарточки: на несколько минут, или часов, или дней, которые остаются до следующего свидания с ней, до скоротечного промежутка времени подле нее. Теперь он поражается своему отупению: находясь так далеко от Мадрида и от нее, так запросто, без запредельного драматизма, лишившись всего того, что полагалось само собой разумеющимся и почиталось своим, однако растворилось, подобно соли в воде, Игнасио Абель упорствует в установлении ретроспективной ясности, еще более бессмысленной для облегчения угрызений совести, чем для исправления прошлых ошибок. Ему хочется понять, в какое мгновение катастрофа сделалась неизбежной; когда же чудовищное стало казаться нормальным и, постепенно, таким же невидимым, как и обычные каждодневные действия; когда же слова, влекущие за собой преступление, те, в которые никто не верил, потому что звучали они монотонно, повторяясь без конца, и были всего лишь словами, вдруг воплотились в жизнь, воплотившись в преступления; когда же преступления сделались столь обыденными, что стали частью общественной жизни. Теперь армия — опора, становой хребет отечества. Если разразится гражданская война, мы не уступим, покорно подставив шею. Есть время для одного и для другого, и есть точка невозврата. Зажатый в руке пистолет поднимается, приближаясь к чьему-то затылку, и есть несколько секунд, когда выстрела может не случиться; даже когда указательный палец уже давит на спусковой крючок, еще остается возможность отступить, повернуть назад, которая исчезнет через одно мгновение; вода постепенно просачивается сквозь дырявую, но не ремонтируемую крышу дома, она просачивается месяцами и даже годами, но есть лишь миг, когда происходит скачок и количество переходит в качество: балка ломается пополам — крыша рушится; в десятую долю секунды почти полностью угасшее пламя оживает и перекидывается на занавеску или стопку бумаги, и это становится причиной пожара, пожирающего все. В переходный от капитализма к социализму период государство принимает форму диктатуры пролетариата в целях подавления сопротивления эксплуататорских классов. События — всегда у черты, и есть шанс, что они либо не произойдут, либо произойдут, но иначе; они медленно-медленно или стремительно движутся к своему свершению или, напротив, в другую сторону, к полюсу нереализации, но есть один миг, один-единственный миг, когда все еще можно исправить, когда все, что будет потеряно навсегда, еще можно спасти, когда еще можно остановить беду, наступление апокалипсиса. Когда свершится неотвратимость народного правосудия, эксплуататоры и их пособники сдохнут, не успев снять ботинок. Человек выходит из дома по утрам в одно и то же время, и вот однажды в середине марта, утром таким холодным и таким темным, что его вполне можно спутать с утром посреди зимы, кто-то за рулем автомобиля видит, как этот человек останавливается возле дверей надеть шляпу и перчатки, и делает знак другим, очень молодым людям, которые ждут поблизости, ждут молча, в машине с опущенным, несмотря на пронизывающий холод, окном дверцы, откуда выходит сигаретный дым. Потные руки сжимают рукоятки пистолетов, но это вовсе не заматеревшие палачи, они пока еще могут передумать и не выстрелить; а в тот момент, когда пистолеты все же стреляют, на улице может оказаться грузовик и перекрыть линию огня, и намеченная жертва получит отсрочку, время успеть скрыться, а его личный охранник, поняв, что это покушение, мог бы не заслонять намеченную жертву своим телом, повинуясь инстинктивному героизму, и не умер бы тогда на тротуаре, блюя и захлебываясь кровью.

Той холодной поздней весной, с ее шквальными ветрами и дождями, безжалостно трепавшими только что распустившиеся каштаны и акации и засыпавшими мостовые семенами вяза, так похожими на белые лепестки, профессор Россман чуть ли не каждый день присылал Игнасио Абелю вырезки из самых разных газет, сплошь в разноцветных подчеркиваниях и испещренные вопросительными и восклицательными знаками. Это были известия о перестрелках или нападениях, наполовину вымаранные цензурой, какие-то сумбурные утверждения, бре-довость которых становилась еще более очевидной по причине гигантского шрифта заголовков и оглушающего рева громкоговорителей на митингах, что плывет над чашей арены для боя быков, заполненной возбужденной толпой. Когда мы в следующий раз выйдем на улицы, не говорите нам о великодушии, не обвиняйте в эксцессах революционного подъема, способного дойти до такой точки, когда ни убийства, ни кровь никого уже не остановят! Профессор Россман бродил по Мадриду с портфелем, разбухшим от разноязычных газет и листовок с безумными призывами, подобранными им на улице, пораженный уровнем коллективного бреда и лжи пропаганды — германской, итальянской или советской, которую все, за одним исключением — его самого, глотают, не поперхнувшись, хуже того, с полным доверием, словно внезапно открывшуюся истину. СССР — светлый флагман, освещающий нам путь, страна свободного народа, которому неведомы ни голод, ни эксплуатация, народа освобожденного, идущего в авангарде трудящихся масс. Он пришел к выводу, что масштаб этого вранья столь ошеломляющ, что не поверить в него просто невозможно. Он завязывал с кем-нибудь разговор в кофейне и, пользуясь безграничной эрудицией, на оставлявшем желать лучшего испанском пускался в детальные разъяснения международной политической обстановки, чего никто не понимал и к чему не выказывал ни малейшего интереса. Испанцы, как успел заметить профессор Россман, имели в высшей степени смутные понятия о внешнем мире, а также весьма ограниченное и несколько рассеянное любопытство. Но он-то видел этот мир собственными глазами, он-то уже слышал все эти враки, тем не менее никто не верил его статусу свидетеля, никто не расспрашивал его о том, что он видел сначала в Германии, а потом в Советском Союзе. На него смотрели с недоверием, в лучшем случае — с нетерпением или со скукой, вызванными подозрением в том, что он всего лишь старый зануда, у которого просто поехала крыша. Игнасио Абель, вернувшись с работы, всегда просматривал в прихожей свежую почту на подносе для писем и практически каждый день находил там конверт с почерком профессора Россмана с лежащей внутри вырезкой из газеты, маленькой заметкой, затерявшейся между колонками какой-нибудь испанской или европейской газеты, на которую почти никто, за исключением профессора, и внимания бы не обратил: политическое убийство в какой-нибудь далекой провинции; стычка со стрельбой между рыбаками — социалистами и анархистами — в порту Малаги; административное преследование преподавателей-евреев в немецком университете; мрачное заявление Сталина на съезде комсомола; новость о вторжении японцев в Маньчжурию; статья Луиса Аракистайна в газете «Кларидад»