{75}, предвещавшая скорый крах в Испании буржуазной республики и неизбежное установление диктатуры пролетариата; фото низкорослого короля Виктора Эммануила III, провозглашающего себя императором Абиссинии в славных римских декорациях, как в кино. Иногда на конвертах даже не было штемпеля: профессор Россман, подверженный стариковскому нетерпению, предпочитал лично приносить свои письма в парадную Игнасио Абеля, чтобы тот получал их как можно скорее. Попы и монашки кишат по всей стране, словно мухи над деревней, пропахшей падалью. Испанские правые размахивают знаменем, фундаментальным положением которого является возрождение христианской духовности в противовес попыткам секуляризации общества, захваченного оккультными международными силами под знаками серпа и молота, масонского треугольника и золотого тельца иудеев. Но в то же время профессор Россман обуздывал свои порывы позвонить по телефону, заявиться собственной персоной в бюро или подняться в квартиру к бывшему ученику, когда приходит за дочкой после уроков немецкого. Вооружившись карандашами и ножницами, он низко склонялся над кипой разложенных на столике в кафе газет, сдвинув очки на облысевший череп, так близко к газетным полосам, что почти касался их носом, а закончив, кое-как запихивал все в объемистый черный портфель и с совершенно бессмысленной торопливостью выбегал на улицу — с кем-то увидеться, посетить какую-нибудь контору или посольство, в которые были поданы какие-то бумаги, еще шире распространить свою тревогу по поводу международного положения, пока еще можно было что-то изменить.
Но кто же остановит пожар, когда он уже разгорелся, когда языки пламени взбираются по стенам и окна лопаются от жара, кто зальет водой ярость оскорбленного или положит предел цепочке убийств? Кто подсчитает имена, составленные в алфавитном порядке, список которых растет с каждой минутой, все более походя на телефонный справочник приличных размеров города, испанского города мертвых, что продолжает расширяться прямо сейчас, в тот момент, когда поезд продвигается все дальше на север по берегу реки Гудзон под мерный перестук колес на стыках, в далекой мадридской ночи, на пустырях и в кюветах, по обеим сторонам рваной раны фронтов, хоть это и весьма непросто представить, хоть это может показаться совершенно невозможным, когда у тебя перед глазами — спокойное течение реки, безбрежное медно-золотое море лесов за окном, и где-то за ним в этот самый миг борются тьма и преступление над целой страной, той страной, на которую ночь уже опустилась несколько часов назад. Зловещими летними ночами в Мадриде Игнасио Абель обреченно вытягивался под покровом тьмы в спальне и ждал прихода сна, слыша раздающиеся время от времени очереди и рычание моторов автомобилей, что на полной скорости проносятся по пустым улицам, срывая запоздалую и совершенно бесполезную злость, восставая против приспособления к неизбежному, против фатализма грядущего катаклизма. Испытывая унижение собственного бессилия, он упорно старается изменить ход прошлых событий в своем воображении: один, сражаясь с фантазмами, изменяя не только свои поступки и решения, но и действия других людей — тех, кого знал лично, и даже крупных фигур на политической сцене, возмущаясь собственной слепотой и испытывая запоздалый стыд, ожесточенно споря с теми, кому не желал возражать несколько месяцев назад, с кем-то, от кого слышал то же, что говорили тогда все: что на самом деле ничего не происходит, что ситуация не настолько серьезна, так что и беспокоиться не о чем, или же что грядет нечто ужасное, но никто не знает, что именно, однако уже слишком поздно что-то предпринимать для предотвращения неизбежного, и, быть может, так даже лучше, поскольку тоскливому ожиданию неизбежной бури, которая всё никак не разразится, отчего с каждой минутой дышится все труднее, предпочтительнее мгновенное начало ужасной грозы. Нельзя остановить безжалостный ход Истории, говорили они; Теперь или Никогда; Ни Шагу Назад; Революция или Смерть; Раздавим Большевистскую Гидру; Рабочий Народ с Кровью и Болью Родит Славную Новую Испанию; Армия Вновь Должна Стать Становым Хребтом Отечества. Плакаты с огромными красными или черными буквами, наклеенные на стены; мускулистые руки, волевые подбородки, растопыренные пальцы или сжатые кулаки; свастики, снопы и стрелы, серпы и молоты, орлы с широко расправленными крыльями; реклама табака и афиши боя быков; профили гигантов на огромных полотнищах, закрывающих фасады домов, провозглашают близость революции или премьеру кинокартины об андалусийских бандитах; по радио, чередуясь, крутятся до одурения политические гимны, военные марши, тонкий, в стиле фламенко, голос, поющий «Мою кобылу» или «Дочь Хуана Симона», хриплые воззвания ораторов, эхом расходящиеся по арене для боя быков: «Снесем все до основания, расчищая широкое поле, на котором процветет анархистская Революция! Сметем с лица земли всех, кто ввяжется в битву, мечтая нас победить! Из крови наших мучеников, павших от мерзких пуль убийц-большевиков, вырастет победоносное семя новой Испании».
Он жил как все: в оцепенении и возбуждении, осаждаемый приступами отвращения и страха, но и скуки, опутанный по рукам и ногам своими обязанностями и желаниями, не имея времени остановиться и оглядеться по сторонам, возможно подмечая какие-то признаки, но не давая себе труда поразмышлять над их значением, над тем, что они предвещают. Это было время ликвидаций, и им предстояло стать тотальными и абсолютными. Что же мог он понять и исправить, если ничего не видел, если не оказался способен позаботиться даже о том, чтобы Аделе не попался на глаза маленький ключик в замке ящика его письменного стола, если не замечал, как на протяжении месяцев, день ото дня, менялись выражение ее лица, тон ее голоса, ее взгляд. То, чего можно было бы не допустить, уже не исправить. Пусть предатели не ждут снисхождения — его не будет. Двенадцатого марта в половине девятого утра полицейский-телохранитель Хосе Жисберт останавливает свой взгляд на университетском преподавателе, социалисте Луисе Хименесе де Асуа{76}, которому он только что спас жизнь, накрыв своим телом, заслонив от пуль; перед смертью, фонтанируя кровью изо рта, он с каким-то удивлением, хватаясь обеими руками за лацканы его пальто, произносит: «Меня убили, дон Луис». И эти мертвецы, которых никто не вернет уже к жизни, — всего лишь малая доля тех, кому теперь предстоит умереть. Младший лейтенант Рейес, пятидесятилетний служащий жандармерии, уже собиравшийся подать в отставку, в гражданской одежде несет службу возле президентской трибуны на параде в День Республики, когда неожиданно происходит что-то такое, чего никто так и не смог понять, — водоворот в толпе, столь же необъяснимый, как смерчи этой капризной весной: неизвестные стреляют в него, он падает, а стрелявшие скрываются в толпе, оставшись неузнанными. Жарким днем седьмого мая, уже под вечер, капитан Хосе Фараудо{77}, довольно заметный республиканец и социалист, выходит об руку с женой прогуляться после ужина по улице Листа; на перекрестке с Алькантара несколько юнцов догоняют его и стреляют в упор, остолбеневшая супруга думает, что услышала звуки петард, а муж просто обо что-то споткнулся. Лавина, обвал или оползень происходят в соответствии с законами динамики. Пройдя определенную точку невозврата, пожар уже нельзя остановить, и он не утихнет, пока не иссякнут горючие материалы. Крошечные человечки, озаренные пламенем, размахивают руками, льют в огонь воду, что успеет испариться раньше, чем достигнет огня, или, того хуже, только его подстегнет, и человечки суетятся вокруг, громко кричат, но рев пожара заглушает их потешные голоса. Капитан Фараудо упал вниз лицом совсем недалеко от освещенной витрины агентства путешествий, возле которой Лита Абель с братом каждый день делали остановку, разглядывая макет трансатлантического лайнера, курсирующего по линии Гамбург — Нью-Йорк, точно такого же, как тот, на котором, как они думают, они в начале осени поплывут в Америку. Ощущаемая телом тревога от слов, увеличенных в типографии или усиленных микрофоном до гигантских размеров, впервые охватила его сразу после его приезда в Германию в 1923 году: слова плакатов и транспарантов на демонстрациях, слова, наполнявшие целые площади звуковой мощью, воздействию которой раньше он никогда не подвергался; слова как восклицания, как оружейные залпы, пробуждавшие рев толпы или заставлявшие ее умолкнуть, гремя над головами железной силой огромных громкоговорителей, слова, размноженные посредством радиоточек, ставших вездесущими. В Испании таких почти еще не было, и перед его отъездом в Германию они еще не обладали достаточной мощностью. В Берлине, а потом в Веймаре его первоначальные языковые трудности и незнание всех деталей политической ситуации в стране способствовали тому, что политические манифестации и парады воспринимались как отличавшиеся грозной примитивной грубостью: плеск знамен, военные марши в исполнении духового оркестра, миллионы ног, в унисон двигающихся строевым шагом, толпы ветеранов войны в старой потрепанной форме, без устали выставляющих напоказ жуткое многообразие полученных увечий; а где-то там, вдали, на балконе размахивает руками почти невидимая, едва различимая глазом кукольных размеров фигурка, однако ее крики, усиленные громкоговорителями, перекатываются над неподвижными головами и уплывают вдаль эхом далекой битвы. Тринадцать лет спустя Игнасио Абель с ужасом наблюдал за тем, как его город и страну затапливает тот паводок. На арене для боя быков в Сарагосе при майской жаре охрипшие от ярости глотки ораторов-анархистов провозглашали неизбежное наступление эры свободной любви, ликвидацию государства вместе с армией и приход анархо-коммунизма. На мадридской арене для боя быков в водовороте плещущих красных знамен перед огромным портретом Ленина дон Франсиско Ларго Кабальеро, приветствуемый десятками тысяч глоток в качестве испанского Ленина, подобно древнему пророку Апокалипсиса, предсказывает скорое пришествие Союза Иберийских Советских Респу