мягчив вредоносный эффект от своих непрозвучавших слов, которые он не произнес с той инстинктивной, лишенной даже намека на злобу изысканностью, что давно стала привычной частью каждодневного репертуара семейной жизни. «Не изобретателем, — поправила брата Лита, тем самым невольно усугубляя унижение матери. — Поскольку дядя Виктор уже почти стал адвокатом, он, судя по всему, будет помогать изобретателям: чтобы никто их не обманул и не похитил их изобретения».
Почти адвокат частенько менял подружек, с некоторыми из них он едва не обручился. Через одну из них он на какое-то время то ли устроился работать, то ли вот-вот должен был приступить к работе в театральной труппе «Ла-Баррака»{90}: труппа предпочитала репертуар либо классический, либо поэтический. И для того, и для другого как нельзя лучше пришлись ко двору познания Виктора по части сценографии и света, приобретенные путем изучения зарубежных театральных журналов, издаваемых на языках, которые он уже освоил на неких импровизированных курсах с их носителями — неформальное живое общение на изучаемом языке всегда лучше рутинной зубрежки или тяжелого груза грамматики, — преодолев тем 350 самым легендарную лингвистическую тупость, на которую равным образом жаловались обе ветви семейного древа, что признавал — «с полнейшей откровенностью!» — дон Франсиско де Асис. Отправившись то ли декоратором, то ли осветителем на гастроли с этой труппой — о политической направленности которой отец его так и не узнал, отчасти по причине добросовестного невежества, отчасти потому, что полагал само собой разумеющимся, что труппа, посвятившая себя театру плаща и шпаги, а также интермедиям на библейские сюжеты, наверняка состоит из людей, придерживающихся столь же твердых реакционных взглядов, как и он сам, — Виктор не смог явиться на итоговые экзамены на одном из двух факультетов, где обучался, а то и на обоих. Но это не имело никакого значения, поскольку раз уж он все равно пошел работать, то теперь нет нужды срочно обзаводиться дипломом в целях трудоустройства. А уж в том почти невероятном случае, что практически уже гарантированного ему места в патентном бюро он не получит — в силу своей бесконечно доброй и широкой души Виктор иногда чрезмерно полагался на обещания друзей, впоследствии горько разочаровываясь, — не сможет ли Игнасио Абель подыскать ему какую-нибудь временную работу в строительном отделе Университетского городка или в архитектурном бюро у кого-нибудь из коллег или обратиться с вопросом о вакансиях к доктору Хуану Негрину или какому-нибудь другому высокопоставленному чиновнику-республиканцу, с которым у него хорошие отношения? Разве теперь в Испании все целиком и полностью не зависит скорее от политического влияния, чем от личных заслуг, какими бы замечательными они ни были? В особенности в случаях, когда человек — выходец из семьи монархической, семьи с «глубокими испанскими и католическими корнями», как провозглашал дон Франсиско де Асис звучным, как орган, голосом за семейной трапезой, распространяя во все стороны, в силу своей горячности, а также по причине того, что вещал с широко открытым ртом, фонтаны слюны и грады крошек? Однако Адела хорошо знала, что мужа ее на эту удочку не поймать и ей придется набраться мужества чтобы сначала слегка намекнуть, что положение ее брата на данный момент далеко не столь блестяще, как может показаться, по причине нескольких опрометчиво взятых на себя финансовых обязательств. Он, конечно же, поймет, на что намекает Адела, но не сдастся: сделает вид, будто все понимает, но не сократит ее крестный путь ни на шаг, не избавит ее от этого унижения — просить. Чрезвычайно деликатно муж произнесет какую-нибудь нелепость — она у него всегда наготове. Если Виктор говорит на стольких иностранных языках и обладает столь разнообразными талантами, то почему так и не смог сам найти по меньшей мере канцелярскую работу? И почему дон Франсиско де Асис не устроит его хотя бы посыльным в какую-нибудь провинциальную депутацию?
Изменений, поначалу совсем незначительных и связанных отнюдь не только с гардеробом шурина, Игнасио Абель не замечал. Он не прислушивался к его словам, которые, как и всегда, отличались крайней неопределенностью, однако постепенно в них начинали проскальзывать нотки политиканства, предвещая начало истерики. В Испании всё всегда под контролем одних и тех же. Чтобы хоть чего-то добиться, нужно плясать под политическую дудку считаных интеллектуалов, которые по своему усмотрению вертят всеми журналами, театрами, газетами да и лекциями в университетских аудиториях, куда и носа совать нечего: все они полностью под контролем агитаторов советского образца. Дошло уже до того, что женщины отказываются от женственности. Являются в университеты в беретах, в каких-то тужурках мужского покроя, а как разговаривают? Громче мужчин и не вынимая изо рта сигаретки. Того и гляди примутся, прям как в России, кричать на демонстрациях лозунги типа «Детям — да, мужьям — нет». Виктора вновь подводил идеализм: он не осознавал, какую цену придется заплатить, если в открытую провозглашать эти новые, несущие спасение миру идеи, воодушевлявшие его, пока он все еще пытался войти в двери, что стали перед ним закрываться. Разочаровавшись в мелочной суете литературных кружков, он перестал посещать дружеские посиделки в типографии Альто-агирре и вечерние воскресные чаепития, где подавали тончайшие сорта чая, в доме Марии и Арасели Самбрано{91}, куда, с его точки зрения, приходили все более сомнительные личности. Другие, прежде чем войти в воду, схоронят на берегу одежду, он же душой и телом отдавался всему, во что уверовал, особенно с того дня, как, приняв участие в учредительном съезде «Фаланги» в Театре комедии, оказался очарован красноречием и изящными манерами Хосе Антонио{92}. Тот говорил не как политик, а как поэт. Народы в наиболее кризисные моменты истории ведут за собой не политики, а поэты и мечтатели. То, что шурин появлялся теперь в его доме в синей рубашке, казалось Игнасио Абелю нелепостью точно такого же порядка, как и его прошлые мании — черный плащ и волосы до плеч или, несколько позже, абсурдный рабочий комбинезон: в них щеголяли университетские юноши из труппы «Ла-Баррака». Тексты политических манифестов, которые он теперь забывал у них дома, были столь же цветисты и столь же выхолощены, как и содержимое литературных журналов, читаемых им с тем же упоением несколько лет назад. Сильнее бросался в глаза переход от туманной артистической томности к явственной энергичности природы то ли военной, то ли спортивной, в чем по-прежнему было немало чисто внешнего, напускного. Кольца с пальцев обеих рук исчезли, расслабленные позы на софе с сигаретой в руке ушли в прошлое. Неожиданно шурин сделался страстным любителем мотоциклов — как только появится постоянное место работы, которое ему уже обещано, тут же начнет откладывать деньги на собственный мотоцикл, — и теперь приносил Мигелю, племяннику, раскрашенные фотокарточки футболистов и звезд мотоциклетных гонок, без конца разглагольствуя перед мальчиком о разных видах спорта, в области которых он внезапно стал всезнайкой и отзывался с энтузиазмом, несколько раздражавшим Литу, раздосадованную ее исключением из обсуждения чисто мужских тем. Виктор теперь громко стучал каблуками и гладко зачесывал назад волосы, являя миру как форму своего черепа, так и быстро прогрессирующие залысины, то есть склонность к облысению, унаследованную по материнской линии, о чем недвусмысленно свидетельствовали блестящие головы мужчин Сальседо, которые на протяжении целого века фиксировались на писанных маслом портретах и несколько более поздних дагерротипах. У него появилась привычка громко смеяться, крепко, по-мужски, жать руку, незаметно поворачивая книзу ладонь. За обеденный стол он садился, закатав рукава до локтя и зажав в руках вилку и нож с какой-то казарменной лихостью. Он уже не выглядел бледным, кожа его забронзовела от упражнений на свежем воздухе, обветрилась на маршах и потешных военных учениях, с непременным его участием проходивших каждое воскресенье в горах Сьерры, куда, как он обещал, как-нибудь он возьмет и Мигеля, «только отцу об этом не говори», — предупреждал дядя племянника заговорщицким шепотом. Вот он шагает по коридору, и по квартире эхом разносится стук каблуков, а вскоре слышится запах вощеной кожи. Дети, не спрашивая на то разрешения, выскакивают из-за стола и бегут встречать дядю, а следом за ними выходит из-за стола и Адела, с трудом скрывая радость от столь приятного сюрприза, как внезапное появление ее брата, переступая через явственно ощущаемое, но молчаливое неодобрение Игнасио Абеля, который в полном одиночестве остается сидеть за обеденным столом, на котором стоят тарелки с остывающим супом. В число привилегий брата входит право без предупреждения являться в дом сестры, делая вид, что он не замечает молчаливого раздражения мужа.
— Зятек, можешь не притворяться. Я же знаю, что тебе не по вкусу мои идеи.
— Какие такие идеи? Никогда не думал, что все это имеет хоть какое-то отношение к идеям. К форме скорее, разве не так? По моим наблюдениям, форма, одежда — штука гораздо более важная, чем идеи, судя по тому, какое внимание все вы ей уделяете.
— Кто же эти «все», позвольте спросить?
— Все вы. Рубашки красные, синие, коричневые, черные. А в Каталонии есть и такие, кто предпочитает зеленые, верно? Просто золотой век для легкой промышленности. Вы даже с коммунистами, кажется, договорились: те будут носить светлые, то есть голубые, а вы — темно-синие, так? Я уж не говорю о сапогах, портупеях, шейных платках, строевом, как на параде, шаге, знаменах…
— Папа, форма — это красиво.
— Помолчи, дочка, не встревай во взрослый разговор. Или теперь вы в школьном дворе тоже бегаете в форме? Играете, распевая гимны, и бросаетесь друг на друга с дубинками и палками, встретившись на улице?