рша доставила ему огромное облегчение, сообщив, что дон Хуан не у себя, но она непременно передаст его сообщение, как только тот вернется. Перестрелка затихла; где-то вдалеке, приближаясь, голосила сирена то ли скорой помощи, то ли автомобиля штурмовой гвардии. Собственная его секретарша внезапно, без стука, врывается в кабинет: она крайне взволнована, принимается сбивчиво о чем то говорить, и Игнасио Абель едва успевает прикрыть папкой с документами начатое им письмо к Джудит Белый.
— Это анархисты, дон Игнасио, и пикет забастовщиков. Подкатили на машине, прям как в кино, встали перед медицинским факультетом и давай палить в рабочих из дневной смены, называя их фашистами и предателями рабочего класса. Но тут из окон той же монетой им ответили парни из социалистической милиции, они были начеку…
— А полиции не было?
— Да где уж ей быть. Эти-то, как всегда, подъехали, только когда люди с оружием уже успели убраться восвояси. Видели бы вы ребят из милиции — тех, что им отпор дали. Стекла в машине — вдребезги! А уж какая лужа крови после них осталась, когда уехали… Кто-то из них точно свое получил.
Собравшись группами, люди возбужденно толковали о перестрелке, как утром понедельника обсуждали бы воскресный футбольный матч или боксерский поединок: ранен всего один рабочий, причем легко, несмотря на оглушительный грохот выстрелов и звон разбитых стекол, а у них — один или двое, это точно, и довольно серьезно ранены, судя по обилию крови: потоком текла из машины, на которой те ретировались; кровь яркая, алая и блестящая, совсем не похожая на темную жижу в кино, а потом, очень скоро — темная и густая, кровь впиталась в землю, исчезла под граблями поденщиков, насыпавших на темное пятно слой цемента, прежде чем вернуться к работе под охраной молодых парней из милиции, почтительно называемой моторизованной — словом, совершенно фантастическим, однако оправдываемым тем фактом, что кто-то из этих милиционеров выезжает патрулировать парады на стареньких мотоциклах с коляской. «Один-то уж точно помер, зуб даю, — сказал почтовый курьер: поднос с письмами позабыт на столе, среди них может лежать и то, которое Джудит Белый написала и опустила в почтовый ящик не далее как вчера, через какой-то час после того, как они расстались, когда в ней еще было ощущение его близости, но уже тревожили сомнения относительно следующего свидания. — К машине его волокли двое — тот на ногах не стоял, а лицо и рубашка — все в крови». Если умрет, на его похоронах заплещется море знамен, а накрытый красночерным стягом гроб медленно поплывет над морем голов и рук, жаждущих к нему прикоснуться, поднимающих его высоко, и гроб лодочкой поплывет вниз по течению реки, наводнившей улицу. Наверняка будут петь гимны, вздымать ввысь крепко сжатые кулаки, выкрикивать хриплые обещания все исправить, посулы возмездия и оскорбления в адрес плотно закрытых балконов буржуйских квартир. Но любой звук, мало-мальски похожий на выстрел или рык мотора, может вызвать в многолюдной колонне волну ярости и паники, что понесется смерчем по пшеничному полю: еще и еще выстрелы, теперь — самые что ни на есть настоящие, ржание лошадей под конными гвардейцами, звон разбивающихся стекол, перевернутые вагоны трамваев и автомобили. Чье-то безжизненное тело останется лежать на тротуаре, и вновь, но уже с большим накалом, повторится коллективная литургия смерти: случайный человек, участник похоронной процессии или тот, кому просто не повезло оказаться на пути пули — пули из револьвера того фалангиста, что выстрелил из проезжавшей мимо машины, вокруг которой вдруг сомкнулась людская масса. И этого погибшего тоже ждут похороны — с точно такой же толпой провожающих, но уже с другими гимнами и другими флагами, с хрипло звучащими речами, здравицами и пожеланиями страшной смерти над открытой могилой. На похоронах погибших левых вздымались к небу целые леса красных знамен и кулаков и шли колонны молодых милиционеров в форме; над другими похоронными процессиями клубился дым ладана, которым кадили священники, и плыли распевы молитв розария. Самым удивительным было то, что никто, казалось, не замечал поразительного сходства между похоронными ритуалами тех и других, объявлявших друг друга заклятыми врагами, не замечал сходства в экзальтированном прославлении храбрости и жертвенности, в горестном отказе от реального, существующего прямо здесь и сейчас мира, во имя рая на земле или Царства Небесного: как будто они желали приблизить наступление Страшного суда и с гораздо большей страстью ненавидели в душе сомневающихся и нерешительных среди своих, чем одержимых из стана врага. После похорон телохранителя Хименеса де Асуа возвращавшаяся с кладбища толпа набрасывается на церковь — вспыхивает огонь; тушить его прибывает пожарный расчет, однако его встречают стрельбой; от выстрела погибает пожарный, на следующий день проходят другие похороны, на этот раз в похоронной процессии — синие рубашки и рясы священников, над процессией — дым ладана и пение розария. В те майские дни, в далеком и всего несколько месяцев назад существовавшем мире, о котором Игнасио Абель вспоминает теперь, сомневаясь, существовал ли он когда-то, Мадрид был городом похорон и корриды. По улице Алькала практически каждый вечер толпы направляются к арене для боя быков или на Восточное кладбище. Над похоронными процессиями и над толпами любителей корриды поднимаются одинаковые клубы пыли и устрашающий рев. На следующий день после боя быков на той же арене проходит политический митинг, и металлические звуки громкоговорителей, эхо гимнов, а также призывов как здравствовать, так и сдохнуть, одинаково глухо, издали, достигают семейного очага Игнасио Абеля и снятой посуточно комнаты, в которой он уединяется с Джудит Белый.
— Вам здесь нельзя без оружия, дон Игнасио, — с самым серьезным видом произнес Эутимио, провожая его к строящемуся медицинскому факультету в конце того дня, утро которого было ознаменовано перестрелкой. Эутимио был старше его всего на несколько лет, но выглядел почти стариком, хоть и гораздо сильнее: с прямой спиной, большими руками и задубевшим на солнце лицом, рассеченным поперечными, словно зарубки топором на стволе дерева, морщинами. — Вы чересчур рискуете, каждое утро приезжая на машине в одиночку и уезжая поздно, когда здесь уже никого.
Оружие, которое протянул ему Эутимио, как только закрыл за собой дверь его кабинета, выглядело гораздо внушительнее игрушки Негрина и намного проще или, лучше сказать, примитивнее пистолета брата Аделы. Оно походило на снятый с наковальни кусок металла, где под ударами молота приобрело некое подобие формы пистолета. Эутимио остался стоять: он так и не подошел к письменному столу, а кепку сжимал в руке. Игнасио Абель знал, что просить его присесть совершенно бесполезно. Так что он тоже встал, подошел к окну и оперся о раму, чувствуя себя крайне неудобно в своем кабинете и сшитом на заказ костюме, стыдясь мягкости собственных ладоней перед этим человеком, что знал его еще маленьким мальчуганом, которого брал с собой на стройку отец, чтобы сын по праздникам и в дни школьных каникул приучался к труду в бригаде каменщиков. И Эутимио, в те годы — ученик штукатура, о нем заботился: смазывал ему животным жиром руки, разъеденные мелом и известью, учил, как согревать дыханием подушечки пальцев, чтоб не обморозить их морозным утром. Этим парнем он как-то боязливо восхищался — чувство, которое нередко испытывает мальчик по отношению к тому, кто старше всего на несколько лет, но уже принят в компанию взрослых и занимается тем же, чем и они. К тому же именно Эутимио смотрел в лицо его отца перед тем, как его накрыли порожним мешком, на котором почти сразу стало расползаться пятно крови.
— Да ведь я близорук, Эутимио. И ни разу в жизни не сделал ни выстрела.
— Разве ж вы не служили в Марокко?
— Я оказался до такой степени ни на что не годным, что меня сразу же откомандировали в канцелярию.
— Негодным — нет, дон Игнасио, избалованным, если позволите мне откровенность. — В живых глазах Эутимио — покорного, с мятой кепкой в руках, слегка склонившего голову — блеснули симпатия и сарказм. — Негодных-то — без образования и длинной руки, — их в аккурат на передовую посылали, пушечным мясом, где те первыми и мерли.
— Попади в мои руки оружие, оно тут же станет источи иком опасности для всех, за исключением того, кто явится меня пристрелить.
— Оружие может спасти вам жизнь.
— В кармане капитана Фараудо был пистолет, но это не помешало им его застрелить.
— Эти подонки подошли сзади и стреляли в спину. Да еще и жена при нем была, под ручку.
— Защищать нас призван закон, Эутимио.
— Неужто и вы скажете, что принцип «око за око и зуб за зуб» ничего не стоит? Если нас убивают, мы должны защищаться. Один ихний — за каждого нашего мертвеца. Вы же знаете: я не из тех, кому кровь бросается в голову, но здесь, кажется, другого выхода нет.
— Так же говорят и они.
— Прошу извинить, дон Игнасио, но вы ничего не смыслите в классовой борьбе.
— Слушайте, Эутимио, неужели вы хотите сказать, что тоже в одночасье сделались ленинцем, как Ларго Кабальеро?
— Есть вещи, которых, при всем уважении, вам не понять. — Эутимио говорил медленно, четко выговаривая каждое слово. Он с юных лет слушал речи Пабло Иглесиаса{93} и ежедневно читал передовицы газеты «Эль-Сосиалиста»{94}, читал их вслух, громко и четко, чтобы жена понимала и чтобы самому быть уверенным, что каждое слово он произносит верно. — У вас наверняка имеется членский билет Социалистической партии и билет ВСТ, как были они и у вашего батюшки, царство ему небесное, но в том, что имеет отношение к классовой борьбе, важно не то, что ты прочел, а какая обувка у тебя на ногах или какие у тебя руки. Батюшка ваш начинал учеником каменщика, а когда с ним случилось несчастье, был уже начальником участка, но мы-то всегда звали его сеньор Мигель — не дон Мигель. А вы, дон Игнасио, прошу прощения, но вы — барчук. Не захребетник, не эксплуататор, потому что на жизнь зарабатываете своим трудом и благодаря своему таланту. Но вы носите туфли, а не альпаргаты, и помахай вы хоть пять минут лопатой или ломиком, ручки-то у вас тут же покроются волдырями, как бывало когда-то, когда вы еще пацаном были и ваш батюшка ставил вас с нами, каменщиками-штукатурами, в один ряд.