Ночь времен — страница 7 из 166


Звуковые галлюцинации (однако голос, который звал его по имени с другой стороны закрытой двери, ему не приснился: Игнасио, ради всего, что тебе дорого, открой мне, не дай им меня убить). Игнасио Абель предполагает, что, возможно, в человеческом мозгу есть инстинкт, заставляющий слышать знакомые голоса, чтобы сознание не теряло привязку к реальности; что он создает призраки голосов, когда слуховой нерв слишком долго не посылает сигналов. Он слышал их этим летом, ночью, в Мадриде, в своей погруженной в темноту квартире, кажущейся еще просторнее оттого, что в ней с начала июля никто не жил и основная часть мебели и светильников была накрыта белым полотном для защиты от пыли — об этом позаботились служанки, — которое он, уже несколько месяцев проживший здесь один, так и не удосужился снять. Он думал, что слышит звуки радио в глубине квартиры, в гладильной комнате, и только через несколько секунд понимал, что этого не может быть, или же его память проделала какие-то манипуляции со звуком другого радио где-то поблизости, преобразовав его в нынешнее ощущение эха воспоминания. Он воображал, что слышит Мигеля и Литу, ссорящихся у себя в комнате за закрытой дверью, или Аделу, которая только что вошла в дом, и за ней тяжело захлопнулась дверь. Кратковременность этого обмана делала его еще интенсивнее — так же, как и само его внезапное вторжение. В любой момент, особенно когда он уплывал в беспокойный сон, голос Джудит Белый мог вдруг зашептать его имя так близко к уху, что он чувствовал кожей ее дыхание, чувствовал прикосновение губ. В Париже, в первое его утро за пределами Испании, когда он еще не привык находиться в городе, где нет никаких следов войны, к внезапным голосам стали прибавляться мимолетные видения. Он видел фигуру издалека, чей-нибудь силуэт за окном кафе, и секунду был уверен, что это знакомый из Мадрида. Его дети, о которых он уже столько времени ничего не знал, играли в футбол на песчаной дорожке в Люксембургском саду. За день до того, как отправиться в путь, он ходил прощаться с Хосе Морено Вильей{11}: тот сидел один в крошечном кабинете в Национальном дворце, постаревший, склонившись над кипой старинных бумаг. Но это не помешало ему увидеть, как Морено Вилья идет в нескольких шагах впереди по бульвару Сен-Жермен, вновь расправив плечи, более молодой, дышащий стойкой буржуазной элегантностью, что была свойственна ему еще несколько месяцев назад, в одном из костюмов из английской шерсти, которые так ему нравились, в фетровой шляпе, сдвинутой слегка набекрень. Через мгновение мираж таял, стоило подойти чуть ближе к человеку, который его вызвал, и Игнасио Абель едва понимал, каким образом глаза его могли так обмануться: дети, игравшие в Люксембургском саду, были старше его детей и ничем на них не походили; мужчина, казавшийся совершенной копией Морено Вильи, остановился у витрины, и сделалось очевидно, что лицо у него тупое и пошлое, во взгляде нет ни тени ума, а костюм — более чем посредственного кроя. В круглом окошке, выходившем на кухню какого-то ресторана, он на секунду увидел — и замер, словно парализованный, — лицо одного из троих мужчин, которые явились к нему проводить обыск.


Но опыт таких обманов не делал его более осторожным: немного спустя он снова видел вдалеке, за столиком кафе или на перроне вокзала какого-нибудь знакомца из Мадрида; иногда даже тех, о смерти которых знал. Поначалу лица мертвых ярко запечатлеваются в памяти, возвращаясь во снах и дневных видениях, прежде чем растаять без следа. Овальная лысая голова профессора Карла Людвига Россмана, которого он с трудом опознал как-то ночью в начале сентября в мадридском морге, в погребальном свете висящей на шнуре лампочки с кружащими вокруг мухами, мимолетно явилась ему однажды среди пассажиров, загоравших на слабом октябрьском солнце на палубе корабля, идущего в Нью-Йорк: лысый пожилой мужчина, вероятно еврей, спал на парусине гамака с приоткрытым ртом и слегка повернув голову набок. Кажется, что мертвые уснули в странной позе, или что они смеются во сне, или что смерть нагрянула, не разбудив их, или что они открыли глаза и сразу умерли: один глаз открыт, другой — полуприкрыт, один глаз с фингалом или размозжен пулей. Внезапные воспоминания появляются перед его взглядом в настоящем, как кадры, по ошибке попавшие в фильм при монтаже, и хотя он знает, что кадры не те, он не умеет прогонять их, избегая их посулов и яда. Идя по бульвару, ведущему к порту Сен-Назер, — в конце перспективы, окаймленной каштанами, изогнутой стеной встает стальной борт трансатлантического лайнера, где в солнечных лучах сияют только что нарисованные белые буквы S. S. Manhattan, — он увидел на солнце за столиком кафе мужчину с широким лицом и черными волосами, одетого в светлый костюм, и благодаря ловушке памяти вдруг узнал в нем поэта Гарсию Лорку{12} на бульваре Реколетос в Мадриде июньским утром — ровно таким, каким он видел того из окна такси, в котором спешил, летел на всех парах на одну из тайных встреч с Джудит Белый. Одну из последних. Даль насыщала детали этого воспоминания непосредственностью физических ощущений: июньская жара в такси, запах мягкой кожи сиденья. Лорка курит сигарету за мраморным столиком, вытянув и скрестив ноги, и на секунду Игнасио Абелю подумалось, что поэт заметил его и узнал. Потом такси обогнуло площадь Сибелес и стало медленно подниматься по улице Алькала; движение было чем-то затруднено, видимо, там шел траурный кортеж, потому что на углах стояли вооруженные полицейские. Он переводил взгляд с наручных часов на часы на здании почтамта, с болью в сердце подсчитывая каждую минуту встречи с Джудит, отнятую у него медленным движением такси, толпой с флагами и плакатами, собравшейся на похороны, людьми со сморщенными в гражданской скорби лицами. Сейчас он думает о мертвом Гарсии Лорке и представляет его себе в том же светлом летнем костюме, который был на нем в то утро, в том же галстуке и двуцветных ботинках — мертвого, скрюченного, как оборванец, в позе, будто человек свернулся во сне, какая бывает порой у тел расстрелянных: будто улегся на бок, подогнул ноги и опустил лицо на полусогнутую руку, словно у спящих, брошенных в придорожную канаву или оставленных у стены, изрытой выстрелами, замаранной высохшими брызгами крови.


Та же спешка, что и тогда, продолжает подталкивать его — теперь навстречу неизвестному, в место, которое для него всего лишь название, Райнберг, к холму над рекой ширины моря, к несуществующей библиотеке, которая на этом этапе путешествия всего лишь серия карандашных набросков и оправдание бегства. Спешка, которая влекла его к обязанностям, когда он на всей скорости вел свой маленький автомобиль по Мадриду; та, что заставляла его просыпаться еще в темноте, с нетерпением ожидая рассвета, печалясь о беге времени и непоправимой его растрате, следствии бездарной испанской медлительности, лени, идущему с незапамятных времен глухому сопротивлению любому типу изменений. Теперь эта спешка оказалась лишена всякой цели, как фантомная боль, которая продолжает подстегивать пережившего ампутацию, как рефлекторный импульс, что влечет его к ближайшему пункту назначения, где он не встретит Джудит Белый и дальше которого он не видит ничего: голоса, приснившиеся и реальные, минутная стрелка, рывком передвинувшаяся на всех часах Пенсильванского вокзала, лестница с металлическими ступеньками, которая ведет вниз к гулким сводам, откуда отходят поезда, чемодан в руке, боль в костяшках пальцев, паспорт во внутреннем кармане пиджака, быстро ощупываемый рукой, что сжимает билет, контролер, который кивает, когда он, почти криком, называет станцию назначения, голос, тонущий в гуле вибраций электровоза, красивого, как морда аэроплана, готового стартовать с пунктуальностью, не знающей милосердия, и ревущего, как машины и сирены лайнера «Манхэттен», когда тот очень медленно отходит от пристани. Иногда спешка отступает, но уколы ее не успевают угаснуть. Долгожданная передышка — это момент отправления: предчувствие помилования на пару часов или дней, в которые можно отдаться пассивности путешествия, не чувствуя угрызений совести; или растянуться с закрытыми глазами, не сняв даже ботинок, в номере гостиницы; улечься на бок, подогнув ноги, не желая ни о чем думать и иметь необходимость снова открывать глаза. Антракт скоро закончится, и вернется беспокойство: опять нужно собирать чемодан или снимать его с багажной полки, нужно готовить документы, проверять, что ничего не забыл. Но пока, едва сев в еще неподвижный поезд и найдя нужное место, Игнасио Абель с бесконечным облегчением откинулся на спинку кресла у окна, чувствуя себя защищенным и в безопасности, по крайней мере на ближайшие два часа. Он положил чемодан на соседнее сиденье и, еще не сняв плащ, один за другим ощупывает все карманы: подушечки пальцев узнают поверхности, текстуры, обложку и гибкость паспорта, толщину бумажника, где лежат снимки Джудит Белый и его детей, тощую пачку оставшихся долларов, телеграмму, которую он скоро вынет, чтобы еще раз перепроверить инструкции к поездке, конверт с письмом Аделы, распухший от листов бумаги, которые, наверное, следовало разодрать в клочки, прежде чем выйти из гостиничного номера, или просто оставить их там, забыть на прикроватной тумбочке. Что-то еще, что он не сразу узнаёт, — с картонным краем, в правом кармане пиджака — это открытка с Эмпайр-стейт-билдингом и дирижаблем, пришвартованным к его шпилю, он забыл бросить ее в один из почтовых ящиков на вокзале, на каждом из которых золотыми буквами написаны названия разных стран. Сейчас, скрестив ноги, он замечает, как грязны и потерты его ботинки, на которых еще осталась пыль мадридских улиц, их сделанные вручную подошвы уже истрепались, как края брюк и манжеты рубашки. Самое интересное в строительстве происходит, когда оно уже закончено, с улыбкой говорил инженер Торроха, проверявший расчеты конструкций зданий Университетского городка и когда-то спроектировавший мост с высокими узкими арками, как на картине Джорджо де Кирико: действие времени, рывок гравитации, силы, продолжающие взаимодействовать друг с другом в этом непрочном равновесии, которое обычно называют стабильностью или устойчивостью, но оно на самом-то деле не устойчивее карточного домика и раньше или позже схлоп-нется. То ли повинуясь внутренним законам, продолжал Торроха, помогая перечислению пальцами, то ли из-за природной катастрофы — наводнения там или землетрясения, то ли из-за человеческой страсти к разрушению. Дверь в глубине вагона открывается, и в проеме появляется молодая светловолосая женщина, стройная, без шляпы; она ищет кого-то взглядом, на лице — тревога, будто ей срочно нужно сойти с поезда до того, как он тронется, — меньше чем через минуту. На миг, более краткий, чем пауза между двумя ударами сердца, на мгновение, достаточное, чтобы сморгнуть, Игнасио Абель со всей ясностью узнаёт Джудит Белый и чистыми линиями рисунка достраивает то, что осталось неизменным в его памяти, хоть он об этом даже не подозревал, то, что есть, но стирается без следа в присутствии незнакомой ему женщины, совсем на нее не похожей: тот овал лица, те брови, губы и кудри, что-то среднее между светло-русым и каштановым, которые он столько раз гладил и запах которых столько раз вдыхал, те руки с покрытыми красным лаком ногтями, те плечи пловчихи, стройная фигура с изгибами, каку манекена в витрине магазина или у модели в иллюстрированном журнале.