— Я ж не дурак, дон Игнасио. — Эутимио поставил опустевший стакан на стол и теперь смотрел на него очень серьезно, нахмурившись, но и поглядывал по сторонам, чтоб удостовериться, что их никто не подслушивает. — Ваши слова по поводу закона звучат прекрасно, но теперь в эти сказки никто уже не верит. Подите расскажите это военным, что не покладая рук плетут заговоры, и судьям, что оставляют на свободе фалангистов, которые отстреливают рабочих.
— И что же в таком случае делать? Все вооружимся? «Один человек — один пистолет» вместо «Один человек — один голос»?
— Что делать нам с вами, я не знаю, дон Игнасио. Возможно, решение придет со стороны молодых, идеалы у них покрепче наших будут. Когда я был молодым и слушал речи Пабло Иглесиаса и других тогдашних ораторов о бесклассовом обществе, меня аж на слезу пробивало. А теперь, скажем так, все мои чаяния уже не про бесклассовое общество, а про свой сад-огород и чтоб заработков на жизнь хватало. Возможно, вам в юности тоже даже и не мечталось, что будете получать удовольствие за рулем автомобиля и наслаждаться жизнью в доме с лифтом в квартале Саламанка…
— Опять двадцать пять.
— Не теряйте терпения, дон Игнасио. И уважения, если позволите. И голоса не повышайте, потому можете вдруг сказать что-нибудь такое, что другим здесь не понравится. Молодежь — вот она рвется вперед с таким задором, которого нам уже не понять. Мой собственный малец никогда ни тарелки не раскокал и всегда ходил только из дома на работу и с работы домой — и то в прошлом году вступил вдруг в Коммунистический союз молодежи{98}. Сердечная обида для отца, но, глядите-ка, сейчас наши молодежные организации объединяются, и это меня чуть успокаивает. Вам, да и мне, наверное, хватило бы, чтоб мир стал немного лучше, потому что это тот мир, который мы знаем, и он, в конце концов, наш. Но они-то хотят построить другой мир. Неужто вы не читали, что они на своих плакатах пишут? «В наших сердцах — новый мир».
«И опять литература», — подумал он, но вслух этого не сказал, боясь обидеть Эутимио. Дешевая литература, хлам газет, третьесортные стишки, распеваемые в том числе в качестве гимнов для пущего эффекта. Страна целиком и полностью, целый континент инфицированных посредственной литературой, опьяненных вульгарной музыкой, маршами из сарсуэлы и пасодоблями из корриды. Внезапно в этой таверне с тусклым электрическим светом и запахом низкопробного вина, с грязным полом, засыпанным мокрыми опилками и окурками, он подумал, что не чувствует в глубине души ни капли симпатии к себе подобным, что ему требуется неопределенность и гарантия дистанции, чтобы как-то под них подладиться, чтобы проникнуться освободительными принципами и речами, подобными тем, что он слушал еще мальчишкой на отцовских собраниях. Подумал, что если он чего-то и хочет по-настоящему, так это уехать из Испании: без долгих сборов, без предупреждения, без сожалений, что он хочет спастись бегством, сесть в ночной экспресс вместе с Джудит Белый и проснуться в какой-нибудь морской столице с портом и в тот же день отплыть на трансатлантическом лайнере в Америку и исчезнуть там, не оставив следа, будучи свободным от любых связующих нитей, настолько же отрезанным от внешнего мира и обременительной паутины обязательств своей жизни, как в те минуты, когда он заключает ее в объятия, сняв с себя все до последней нитки, и прижимается лицом к ее шее, втягивая в себя ее запах, заполняя им легкие, как будто, закрыв глаза, он вдыхает воздух другой страны и другой жизни, а тем временем сквозь щелочки в жалюзи проникает свет рабочего утра и слышны уличные звуки, приглушенные кратким продажным уютом их свидания у мадам Матильды.
На следующее утро, увидев, как он подъезжает к бюро, Эутимио слегка склонил голову и кивнул в знак приветствия, не поднимая глаз.
17
«Time on our hands»[29], — сказала Джудит и повесила трубку, подтвердив время их встречи и начала путешествия — почти бегства, о котором они мечтали; она сказала это, чтобы не осталось ни тени сомнения, ни малейшей возможности недопонимания, и он оценил глубинную поэтичность этого обычного выражения — так бывало, когда он слышал от нее новые для себя обороты речи или она растолковывала ему на испанском смысл какого-то из них. Время в наших руках: в кои-то веки оно переливается через край, словно свежая, бьющая струей вода в сложенные лодочкой руки, куда с наслаждением, утоляя жажду, погрузит лицо или пересохшие губы страждущий; четыре полных дня и целых четыре ночи принадлежащего исключительно им времени, которое не придется ни с кем делить, времени, не отравленного унизительной необходимостью прятаться, измеряемого не минутами или часами, а громадных залежей времени, необъятность которого даже трудно представить. Но так же нелегко им было представить себя самих вместе и вдали от Мадрида — в других декорациях, отличных от города, что свел их вместе, что давил на них проклятием спешки и необходимости скрываться, проклятием выкроенных из рабочего времени часов, но порой не было и их, а только скоротечные минуты, выцарапанные из дня, чтобы совершить телефонный звонок, послать открытку или телеграмму, начать писать письмо и быть вынужденным спешно спрятать его из-за какой-то помехи, засунуть в министерские документы, убрать в тот самый ящик письменного стола в квартире, замок которого Игнасио Абель всегда запирал маленьким ключиком. «Time on our hands», — вспоминает он эти слова, повторяет их вполголоса, глядя на руки, безвольно лежащие на коленях, поверх плаща, который он так и не снял, усевшись в вагоне; руки, не годные ни на что, кроме разве что на ощупывание карманов в поисках какого-нибудь документа, или на то, чтобы утром, побрившись, провести ими по лицу, способные разве что сжимать темную от пота ручку чемодана, застегивать пуговицы или нащупать, что одна из них оторвана и теперь вместо нее торчит хвостик ниток, что шнурки на ботинках размочалились, что стал отрываться правый карман пиджака. Все же у нас это было, думает он, был нежданный подарок — не залог того, что получишь позже, а чуть ли не последняя милость перед неизбежностью, целых три дня, даже почти четыре, если считать длинные переезды — с четверга по воскресенье, была прямая белесая дорога под колесами его машины, когда они покинули Мадрид и покатили на юг еще на рассвете, а в конце пути — домик среди песков и утесов и запах Атлантики, ворвавшийся внутрь с тем же напором, с которым в открытую форточку вагонного окна доносится запах Гудзона: руки, доверху наполненные временем, руки, взыскующие столь желанной близости, скользнувшие под одежду после первых шагов внутрь погруженного в сумрак дома, где еще не распахнуто ни одно окно, с еще не вынутыми из багажника чемоданами, и оба они — до смерти уставшие после долгих часов в дороге, но чуть не умирающие от страсти, исчерпав все силы дальнейшего промедления. Это совсем не то же самое, что сказать «времени навалом»: сколько бы его у них ни было, лишней не станет ни одна минута, они не позволят себе ее потерять, к тому же слова эти не выражают чисто физического ощущения незаслуженного изобилия в руках, вроде горы монет или бриллиантов из сказочного сундука: «время полной горстью». Но точно так же, как вытечет вода, как бы крепко ни сжимал ты пальцы, как бы ни стискивал соединенные ладошки, секунда за секундой иссякнет и время, подобно мельчайшим песчинкам, кристаллами сверкающим под утренним солнцем на пляже, куда они спустились по деревянной лестнице, не увидев по обе стороны ни единой живой души: они — единственные выжившие в катаклизме, вдвоем в целом мире, они — дезертиры, сбежавшие от всего на свете, от двух своих жизней и даже от своих имен, приковавших их цепью, они — ренегаты, отрекшиеся от любых связей и привязанностей, кроме тех, что соединяют их друг с другом: от родителей, детей, супругов, друзей, обязательств, принципов, они — отступники от любой веры.
Если б в тебе нашлось хотя бы истинное мужество, думает он теперь, глядя на свои пустые руки, которые никого не коснутся, на эти две руки с набухшими венами и плохо подстриженными, не очень чистыми ногтями, если б ты осмелился пойти на настоящее отступничество, не симулякр, на настоящее бегство, не фикцию. Даже целые четыре дня и четыре ночи стремительно превращаются в ничто для любовников, которым раньше не было дано провести вместе и пары часов; которые понятия не имели, что чувствуешь, когда открываешь глаза с первыми лучами солнца, а рядом с тобой — другой, и можно, затаив дыхание, смотреть, как он спит и как пробуждается; у которых всегда было так мало времени — считаные, рассыпающиеся на песчинки скоротечных минут и секунд часы, а часики тикают — и громкий будильник на тумбочке возле кровати, и меньших размеров механизм на руке, привязанный к запястью колодкой арестанта: они отсчитывают секунду за секундой, вращаются микроскопические шестеренки, подкапываясь под арендуемые комнаты, где им можно уединиться, укрыться в пристанищах тайных, всегда ненадежных, всегда с риском, что кто-то войдет, как бы глубоко ни стремились они зарыться один подле другого и в другом, как бы ни хотелось им перечеркнуть окружающий мир исступленными объятиями с крепко зажмуренными глазами. Шаги по коридору в доме свиданий, двери, которые могут открыться в любой момент, слишком тонкие стены, сквозь которые слышатся чужие голоса, стоны других тайных любовников, таких же, как и они, обитателей этого подпольного города — продажного Мадрида на дне морской пучины: комнат, снимаемых по часам, сумеречных парков, гнусного фронтира, где сливаются воедино адюльтер и проституция. Им приходилось жить в тесной осаде кредиторов, воров и попрошаек времени, мелькающих процентщиков и мутных контрабандистов часов. Время слабо фосфоресцировало стрелками будильника на прикроватной тумбочке в съемной комнате у мадам Матильды, светясь в искусственном сумраке задернутых от утреннего света гардин. Тиканье часов неотличимо от таксометра: стоит всего на несколько минут задержаться в комнате, как сперва прозвучат шаги в коридоре, потом раздастся стук в дверь: если хотите больше времени — платите дополнительно, по более высокому тарифу. Время бежало прыгающими, как на одометре, циферками, отсчитывая количество сделанных километров, когда они, беглецы от всего на свете на четыре дня, стремились на юг, будто возвращаться им никогда не придется. Каждый раз время ожидания безмерно растягивалось и останавливалось вовсе не по причине неуверенности, не от стиснувшего сердце страха, что другой не придет. Его же приход яркой вспышкой на несколько минут отменял течение времени, поместив его в иллюзорную бесконечность. Не принадлежащее им время следовало покупать, минуту за минутой, словно дозы опиума или морф