Ночь времен — страница 76 из 166

вечно находился в разъездах, перемещаясь по Мадриду из конца в конец — в некогда свою лабораторию, в кафе «Лион», в Конгресс депутатов, в Университетский городок, — яростно борясь с лилипутским масштабом вещей, последовательно возникающих на его пути, с оковами различных оболочек: костюмом, недостаточно широким для его габаритов, слишком тесными ботинками, воротничком рубашки и узлом галстука, натирающими шею, пальто, в котором каждый раз, пытаясь его снять, он застревал, автомобилем, из которого он выбирался медленно и с видимым трудом, стараясь протиснуться в штатную дверцу, вызволить свои телеса, зажатые между сиденьем и рулем. Сигары закусывал с таким остервенением, что те разваливались на куски, и резко, с явно излишней силой грохал телефонную трубку о рычажки аппарата, закончив разговор. Его выводила из себя длительность кинофильмов; на концертах он скучал; он откровенно зевал в парламенте, слушая ораторов; ерзал на жалобно скрипевшей под ним скамейке; крутил в пальцах карандаши, невзначай их переламывая. Ему бы страну с необъятными просторами, населенную людьми гораздо выше ростом, с дорогами пошире, со скоростными поездами, со значительно более краткими официальными церемониями, с более расторопными чиновниками и не столь медлительными официантами. При первой же возможности свой выбор он останавливал на самолете как транспортном средстве, хотя обычно это оказывались крохотные летательные аппараты «Испанских почтовых авиалиний», бросавшие очередной вызов его корпулентности. Он брал себе должности и политические обязательства с тем же размахом Пантагрюэля, с которым заказывал доверху, с горкой, подносы даров моря и блюда с хамоном, вино — бутылками, а пиво — увенчанными шапкой пены кувшинами. Парой звонких хлопков в ладоши Негрин подозвал официанта и затребовал немедленно принести еще пива — не только Игнасио Абелю, но и себе, а к пиву — блюдо жареной рыбешки. Когда официант забрал со стола поднос с панцирями всевозможных морских тварей, а также пустые кувшины, на освобожденной поверхности пистолет проступил еще более наглядно: банальный, как пепельница, несоразмерный и ядовитый, как скорпион.

— Итак, вы намереваетесь отправиться в один из этих богатеньких американских университетов, — сказал он, беря быка за рога, ни в коей мере не тратя драгоценное время на привычное испанское хождение вокруг да около. — Что ж, не мне вас упрекать.

— Всего на один учебный год. И только с вашего разрешения.

— Со мной можно не лицедействовать, Абель. Не делайте вид, будто это пустяк для вас. Вы желаете сойти со сцены, как и всякий обладающий хоть каплей здравого смысла. Уехать на время куда подальше, следить за всем со стороны, увезти семью в такое место, где она будет в безопасности. Насколько возможно. На совесть делать свою работу, имея в распоряжении растущий банковский счет и не копя в свой адрес негатива. И все это не считая такого пустячка, как возможность появиться на улице без риска, что некий безумец влепит тебе пулю в лоб во имя то ли Социальной Революции, то ли Священного Сердца Христова или что ты чисто случайно поймаешь чужую пулю, которая предназначена не тебе, а то и вовсе была выпущена обалдевшим от нервов полицейским, что тоже, как известно, случается.

— Обстановка скоро начнет успокаиваться, я полагаю.

— Или не начнет. Или усугубится. Слыхали по радио первомайское выступление Прието в Куэнке?

— Боюсь, что нет.

— И даже в газете не прочли? — Негрин расхохотался. — Боюсь, Абель, что даже для архитектора ваше затворничество в башне из слоновой кости превышает все мыслимые пределы. Как, впрочем, и курорты, снабжающие подобным цветом лица. Вы, случаем, не в Биарриц скатались с какой-нибудь возлюбленной? Так вот, дон Индалесио, кроме множества других весьма разумных и довольно печальных вещей, говорил, что страна может выдержать все, даже революцию, но не бесконечное и бессмысленное отсутствие порядка. Ну и, естественно, чтобы подобным образом высказаться, он был вынужден выехать в Куэнку, и я вместе с ним, на манер верного оруженосца, а то здесь, в Мадриде, как вам прекрасно известно, наши дорогие товарищи из большевистского крыла партии за такие слова его бы просто-напросто линчевали. У вас по-прежнему имеется билет члена соцпартии, Абель?

— Со всеми отметками об оплаченных взносах.

— И пока не появилось искушения его порвать?

— Чтобы сменить на что?

— Вы в душе человек сентиментальный, как и я. С тем лишь отличием, что оказались умнее и не дали вовлечь себя в круговорот, в который попал я и из которого, откровенно говоря, ума не приложу, как теперь выбираться. Я даже не очень хорошо представляю, когда именно меня стало засасывать. Ко всему прочему, если хорошенько раскинуть мозгами, я, похоже, пал жертвой ораторской лихорадки. Раньше я б ни за что не употребил слова «круговорот»!

— У вас политический талант, дон Хуан.

— Политический талант? Талант у меня только к науке, мой дорогой друг! Политика — то, что называют политикой, — либо выводит из себя, либо погружает в смертельную скуку, без всяких промежуточных стадий. Политический талант есть у Аса-ньи, Индалесио Прието или бедняги дона Нисето Алькала-Саморы{103}, которого мы, кстати, спихнули с поста президента Республики малоприличным пинком. Мне же по большей части доставляет удовольствие видеть, как делаются дела: to get things done, знаете ли, как говорят американцы — со здравым смыслом, который проявляется у них даже в языке. А у нас здесь политика — не более чем слова: дремучие леса слов, целые гектары речей из придаточных предложений! Вам случалось наблюдать, как заслушивается сам себя Асанья, как он округляет абзац, будто тореро, что бесконечно долго водит быка? Как он раздувается, как все больше походит на воздушный шар по мере того, как округляется фраза? Фраза все растет и растет, а он — все масштабнее, все круглее, словно воздушный шар — до крайних пределов расширения газа. Единственное, чего ему пока недостает, так это чтобы со скамеек Конгресса вместо «браво!» ему кричали «оле!», да еще до бесконечности растягивая гласные: о-о-о-о-о-о-оле-е-е-е-е-е! — давая ему время прикончить быка, прошу прощения за эти сравнения из области тавромахии. Впрочем, при всем при этом Асанья временами еще умудряется произнести хоть что-то существенное. Но что во всех своих километровых речах сказал дон Нисето, если не считать бесконечных цитат из классиков с его фирменным андалусийским произношением? А наш несравненный дон Хосе Ортега-и-Гассет — сколько вечеров в Конгрессе убаюкивал он нас своей цветистой прозой? Хорошо еще, что в Республике он разочаровался и не стал выдвигать свою кандидатуру в депутаты, а то у меня возникло бы искушение сбежать куда подальше — дальше, чем вы, лишь бы только его не слышать! Дон Хосе Ортега, как и дон Мигель де Унамуно, углядел наибольший изъян Республики в том, что не его лично назначили пожизненным президентом. Наблюдал я за ним, когда он произносит речь с места: ни дать ни взять объясняет азы философии студентам-первокурсникам. И мне представлялось, будто я его мозг вижу: изнутри он то тут, то там вспыхивает слабыми электрическими разрядами, а снаружи прикрыт пластырем зачесанных волос, которые дон Хосе — кокетливый наш — отрастил подлиннее, лысину прятать. Как вы полагаете, следует ли отнестись с доверием к философу, который красит свои седины не бог весть какого качества краской и прилагает так много усилий к маскировке плеши, причем без всякого намека на успех?

— Похоже, он и специальные стельки в туфлях носит, чтоб выше казаться.

— Вы, будучи архитектором, всегда прежде всего обращаете внимание на структурные особенности! Ая — на внешнюю отделку.

Негрин обладал способностью есть и говорить одновременного и другое — со страшной скоростью, мог взрываться громким хохотом, мог делать серьезное выражение лица, словно вытесанного из вулканических пород, когда заглядывал в грозное, скрытое за темными тучами будущее. Однако всем этим мрачным прозрениям не удавалось ослабить его разнообразную деятельность и приуменьшить его кипучее жизнелюбие; наоборот, они его подстегивали, выполняя роль горючего, роль топлива в находящихся под давлением котлах его жизненной силы. Подле него Игнасио Абеля тотчас же начинало мучить чувство вины за свое тупоумие, пассивность и инертность. Этот человек, успев получить известность в мировой науке, человек, которому в будущем предстояло унаследовать целое состояние, сделал выбор: положить всю жизнь, талант и поистине неиссякаемые запасы энергии на алтарь большого дела — улучшения жизни в бедной и суровой стране, за что в обозримом будущем его не могли ждать ни вознаграждения, ни благодарности. Однако ж к его великодушию и щедрости прилагалась немалая доля высокомерия как химический катализатор, без которого процесс не пойдет; что же касается характера, то он, вероятно, был унаследован, столь же далекий от воли и возможностей выбора, как и колоссальные параметры его физического тела и принципиально не насыщаемые сексуальные потребности, слухи о которых ходили по всему Мадриду. Тем не менее Игнасио Абель видел в Негрине несокрушимую твердость нравственных убеждений, которой у него самого не было, экспансивность, которая порой шокировала его чрезмерной откровенностью, но в глубине души казалась гораздо более здоровой, чем собственная его склонность к притворству и осторожности, его обыкновение, ни слова не говоря, наблюдать, пестуя в душе злобную иронию, не рискуя быть переубежденным, но и не имея шанса тем или иным способом воздействовать на действительность.

— Поверьте, на самом деле я больше всего мечтаю закрыться в хорошей лаборатории и заниматься наукой, часов по четырнадцать в день. Прихожу в резиденцию, и не хочется соваться в свое детище — боюсь за сердце, разбить его вдребезги! Или вот когда приезжаю в Университетский городок и вижу вас за прозрачной стеной кабинета: вы склоняетесь над чертежной доской, так погружены в себя, я вам стучу-стучу по стеклу, пытаюсь обратить на себя внимание, а вы и головы не поднимете… Как же я вам завидую, друг мой, это ж такая привилегия! Делать что-то одно, и делать это очень хорошо, вовлекая в процесс все пять чувств! Мне однажды сказал дон Сантьяго Рамон-и-Кахаль