Возможно, Адела долго не замечала того, что бросается в глаза теперь, когда Игнасио Абель сидит один в квартире и переворачивает твердые картонные страницы альбома при тусклом свете единственной лампочки, в котором изображенные на фотокарточках лица и фигуры внезапно оборачиваются призраками умерших давным-давно людей, кажутся такими далекими настоящему времени, погруженному в кромешную тьму прифронтового Мадрида (город освещают исключительно фары стремительно проносящихся одиноких автомобилей, тех самых, что внезапно возникают на другом конце улицы, тормозят возле парадной и ждут, не глуша двигатель, пока через какое-то время в дверях не появится человек в майке или в пижаме, часто босой, в ступоре от внезапно прерванного сна и охватившей его паники, со связанными руками, которого под прицелом пистолетов и ружей подгоняют приклады). Добровольно ослепленная своей любовью, Адела, скорее всего, поначалу не замечала выражения его лица, отчетливого на всех фотоснимках, в том числе на самых первых — тех, что он послал ей на память, когда они только еще обручились, или на карточках с их свадьбы, или на тех парных портретах, которые по ее капризу были сделаны в фотоателье на Гран-Виа вскоре после бракосочетания: каждый в старинном кресле на фоне рисованного пейзажа, он — скрестив и вытянув ноги в высоких ботинках, она — с книгой в одной руке и подпирая подбородок другой, безмятежно улыбается, и в згой улыбке внимательный взгляд подметил бы то, о чем в тот день ни один из них еще не знает: она беременна. А в его лице проглядывает легкий намек на то, что он не совсем там, и взгляд его обращен если не в сторону, то устремлен в произвольно выбранную точку — свидетельство глубокой погруженности в себя, которой он пока не замечает и которая довольно скоро окрасится тоской. Но, быть может, он обманывается, разглядывая эти фотокарточки спустя пятнадцать лет; возможно, его подводит память или ему недостает воображения, чтобы увидеть самого себя в том, что, с какой стороны ни взгляни, было совсем другой жизнью, и он, не желая того, слишком рано приписывает значительно более молодому человеку чувство неудовлетворенности: оно проявится, но позже, делаясь все явственнее по мере того, как листаются страницы семейных альбомов. Целая жизнь под бдительным оком Аделы, любившей все сохранять в безукоризненном порядке и на своих местах, стремящейся сберечь не только фотокарточки, но и письма: те, которые он писал ей в месяцы их помолвки, и те, что посылал во время годичной стажировки в Германии, все они — в строго хронологическом порядке, разложены по стопочкам, перехвачены резинками, все эти письма, которые он не решается вынуть из конвертов, не желая обнаружить там приметы рутины и стремясь избежать запоздалых сожалений по поводу написанных собственной рукой любовных признаний. Теперь ты уже не помнишь как переживал если вдруг мой ответ приходил к тебе с опозданием. Он, как завороженный, смотрит на фотографии, а где-то на улице раздаются пулеметные очереди или слышен рокот самолетных двигателей, но пока еще не разрывов бомб и снарядов; он изучает фотохронику того, как растут его дети, видит череду тягостных семейных празднеств, изменений лица и тела Аделы, которая когда-то была намного стройнее, чем ему запомнилось (но кто, скажите на милость, может полагаться на память? и как, интересно, вспоминает о нем в эти минуты Джудит Белый, — вполне может оказаться, что она уже корректирует свое прошлое, упраздняя кипящие страсти, вымарывая его из своей новой жизни, что протекает бог знает где, бог знает с кем, с какими молодыми мужчинами, то ли в Париже, то ли в Америке). На многих фотокарточках его нет вообще (был, наверное, в отъезде или на работе или же просто придумал подходящий предлог для отсутствия); на других он есть, но всегда с каким-то особым, не таким, как у всех остальных, выражением лица — рассеянный, слегка раздосадованный, с опущенными в пол глазами, словно взглядом очерчивает пространство, отделяющее его от окружающих, будучи невосприимчив к общей радости, к торжеству, которое послужило поводом собрать всю семью: крестины, первое причастие или чьи-то именины, рождественский или новогодний ужин; Адела почти всегда подле него, иногда возьмет его под руку или слегка прижмется к мужу — такая гордая присутствием рядом с ней мужчины, она ни о чем не подозревает, особенно поначалу, на самых ранних фотографиях; о чем-то догадываться она, скорее всего, начала, перебирая фотокарточки перед тем, как вклеить их в альбом, или еще позже, когда возвращалась к ним, ища признак того, что все это пребудет всегда, или пытаясь найти утешение, когда ее сжимало в своих объятиях одиночество и у нее росло ощущение, что она стала жертвой обмана и все вокруг рушится, и подсознательно она стремилась оживить то время, которое в памяти ее оставалось счастливым: их первые годы, появление на свет Литы, те два страшных дня, когда ей казалось, что дитя, не желающее появляться на свет, разрывает ее изнутри, их переезд в новую квартиру на улице Принсипе-де-Вергара в только что построенный дом с балконами, с которых открывается вид на бескрайний Мадрид, тот «Мадрид новый, белый» из стихотворения Хуана Рамона Хименеса, что ей так нравилось. Тайный недуг мог еще исчезнуть, мог оказаться преходящим и временным, вызванным тем, что муж ее слишком много работает, изо всех сил стараясь продемонстрировать другим свою значимость, вложить в каждый полученный заказ все свои знания и интеллект, да и саму жизнь, все еще, наверное, сомневаясь в своем статусе, опасаясь, что любой прокол приведет к потере всего достигнутого, желая показать, что если он чего-то и добился, то вовсе не благодаря влиятельной жениной родне, к которой с течением времени он относился все суше и прохладнее, а Аделе от этого было больно, и в первую очередь по причине любви к родителям и ее вечного страха, что муж обидит их какой-нибудь выходкой или саркастическим замечанием или просто ранит безразличием, которое проявилось и в жизни, но еще больше бросалось в глаза на семейных снимках: в том числе, как поймет она значительно позже, на фотографиях с их свадьбы и тех, где Игнасио Абель держит на руках новорожденных детей или опускает им на плечи руку в день первого причастия. Он никогда не смотрит в объектив, будто страшась, что, если обратит туда взгляд, тайна его тут же будет раскрыта, и его ничто не связывает, нет контакта с теми, кто его окружает, — ни с детьми, ни с ней. Вот он поднимает бокал, произнося тост, но смотрит куда-то в сторону. В ряду приглашенных на свадьбу он безошибочно вычисляется как единственный, кто не имеет никакого отношения к семье. На фото с первого причастия дочери девочка светится от счастья и гордости оттого, что позирует рядом с отцом, а он словно оглоблю проглотил, стоит с отсутствующим видом, будто чем-то недоволен, будто ждет не дождется, когда фотограф закончит работу. Но Адела не перестала вести альбомы, она все так же вклеивала туда фотокарточки, все тем же почерком, не меняющимся с годами, вписывала точные даты, события и места съемки, с той же регулярностью, какой отличалось и само ее присутствие на фотографиях, занимаясь этим и в силу инерции, и с детской надеждой, что, вопреки всему, все ее ожидания еще могут исполниться, как будто единственным спасительным условием того, чтобы не случилось катастрофы и не пришлось ей страдать от опустошающего душу разочарования и ничем не прикрытой лжи, является умение сохранять спокойствие, изгибать уголки рта в едва намеченной улыбке, поднимать подбородок, держать спину прямо, лишая оснований старинные упреки родни в том, что она с юных лет имеет привычку сутулиться, и делать вид, что ее нисколько не задевает его холодность, что она выше всяких подозрений и что прямая дорога — неизменно лучшая. На первой странице каждого альбома Адела записывала годы, к которым относилось его содержимое. В последнем — только начало: сентябрь 1935-го. Фотокарточки в этом альбоме показывали Игнасио Абелю совсем не то, что попало в объектив, а то, что совершалось тайно, в другой его жизни: Адела, дочка и он сам в день выступления в Студенческой резиденции; семейный праздник в Сьерре в день именин дона Франсиско де Асиса: первый снимок сделан через несколько минут после того, как он увидел напротив себя Джудит Белый и в первый раз услышал ее имя; на втором он ищет следы своих воспоминаний о ней, тех самых, что вставали перед его мысленным взором, когда кто-то щелкнул затвором фотоаппарата: уставленный тарелками длинный стол и люди за ним, теплое полуденное солнце октября, уже такие далекие лица, семейная жизнь, тогда казавшаяся пожизненным приговором, теперь же бесследно пропавшая: дон Франсиско де Асис, донья Сесилия, незамужние тетушки, улыбающиеся и увядшие, впавшие то ли в маразм, то ли в детство от одиночества и старости, дядюшка-священник, выпирающий из своей сутаны, словно сарделька из кишки (что-то с ним сталось? успел ли он спрятаться, если война застала его в Мадриде? или его тело, облепленное мухами, лежит, разлагаясь на солнце, в придорожной канаве?), шурин Виктор с неявным выражением угрозы на лице, двое детей: Лита, сияющая в объектив улыбкой, и Мигель с обычной для него хрупкостью и застенчивостью, рядом с ними — Адела: неожиданно зрелая, старше и полнее на этом фото, чем в его памяти, она здесь прильнула к нему, своему мужу, точно так же, как и на более ранних фотографиях, но теперь это движение стало менее нарочитым, привычным, и привычка эта никуда не девается, она неуязвима для бесповоротных изменений в душе, как будто тело еще не выучило то, что уже ведомо сознанию: эта физическая опора, которую она ищет и, как кажется, находит, — уже иллюзия, все навсегда изменилось, пусть внешне и выглядит по-прежнему. И вот он сам, в углу, и на этот раз улыбается, не насторожен, не полностью отсутствует, как на других фото, улыбается безмятежно, и эта улыбка хорошо заметна, хотя половина лица осталась в тени, и его слегка развезло от поглощенной еды и вина, разморило на ласковом октябрьском солнышке, правда, в сон его тянет в основном потому, что накануне ночью он практически не спал, опьяненный первым свиданием с Джудит Белый. Однако то, что выявляет этот снимок на самом деле, видеть почти никому не дано. Поняла ли Адела (когда внимательно смотрела на фото, вклеив его в альбом, прижав рукой и подписав под ним дату и место), что на этом фото у ее мужа лицо обманщика, что та легкость в общении с ней, те внешние знаки привязанности, которые он в тот день обнаружил и за которые она была ему так благодарна, являлись признаками не возвращенной любви, а окончательной ее утраты? В этом же альбоме лежит еще одна фотография, не приклеенная, без помеченных даты и места съемки на обороте, хотя сделана она была в тот же вечер, на берегу заброшенного водохранилища. Мигель и Адела спорили из-за лейки, и победа наконец-то досталась Мигелю, однако Игнасио Абель не смог бы припомнить, когда был сделан снимок — ни он, ни жена этого не заметили: мальчик, наверное, укрылся за соснами, вживаясь в выдуманную им роль международного репортера. Снимок вышел смазанным — может, по той причине, что солнце стояло уже довольно низко и света оказалось недостаточно, или же потому, что Мигель вообще не очень-то дружил с техникой — он всегда был слишком порывист, слишком горел нетерпением как можно быстрее достичь поставленной цели. На этом фото его родители расположились на траве, у самой кромки воды: они склонились друг к другу и заняты легким спокойным разговором, которого Игнасио Абель не помнит; он слегка откинулся назад, колено согнуто, локоть уперт в землю, и оба так же спокойны, как отразившая верхнюю часть их силуэтов вода, темная в длинных косых тенях сосен.