Ночь времен — страница 84 из 166

тся ждать как минимум несколько дней; письмо же почти всегда здесь, его можно нащупать в кармане, можно впиться в него взглядом, можно даже выучить наизусть — это совсем не трудно после нескольких прочтений. Я проходила по коридору и мне совершенно случайно попадался на глаза твой пиджак на вешалке и уголок конверта высовывался из кармана неужели тебе так трудно было держать эти письма на работе если она посылала их тебе на тот адрес но видно ты ни на минуту не хотел с ними расставаться. Но это, судя по всему, вызывало порочное привыкание: никотин чернил, опиум слов, алкоголь, который пьянит, медленно размывая формы внешнего мира. Что бы стал он делать, если б письма неожиданно исчезли? Что будет, если Джудит устанет от того, что оба они так долго не решались обозначить словами (решилась-таки именно она — не он): она — любовница женатого мужчины; если она встретит другого, более молодого и свободного, с которым не нужно будет таиться, вести подпольную жизнь, что в глубине души Джудит считала постыдным; если она решит, что настала пора возвращаться в Америку или продолжить европейское турне, оставшееся незавершенным, и европейское образование, которое, очевидно, не предполагало затхлого испанского адюльтера (однако он ни разу не поинтересовался ее планами: создавалось впечатление, будто он рассчитывает, что она вечно будет рядом — доступная, временно растворяющаяся в воздухе, когда удаляется от него, и вновь материализующаяся в тот момент, когда он открывает дверь арендуемой по часам комнаты и видит ее у постели, раскрывшуюся и плотскую, словно роскошный цветок).


С самого раннего возраста выражать себя ей хотелось не меньше, чем учиться. Строча письма, она виртуозно применяла свой талант, прежде не находивший себе настоящего применения: ни в литературных опытах, ни в дневниковых записях, ни в заметках для бруклинской газеты, где основное внимание требовалось уделять анализу политической ситуации, сокращая описания повседневной жизни в Испании. Когда она писала письма, восторгом ее наполняло ранее неизвестное чувство, что у нее есть собеседник, с которым не возникнет недоразумений, поскольку ум его — одновременно вызов и комплимент ее собственному, к тому же оба они в сущности так похожи, что за пару минут сумели друг друга узнать. Все было новым, все запоминалось, все заслуживало внимания: прогулки по Мадриду, источнику не меньшего ее восхищения, чем Манхэттен, когда отправляешься за пределы своего квартала; чтение вслух стихов Уолта Уитмена — рассказывать в письмах этому мужчине о чем-то таком, о существовании чего она еще недавно и не подозревала, говорить о своих сокровенных, тайных надеждах и чаяниях, в мельчайших подробностях описывать сексуальные переживания, которые оба они как будто вдруг заново для себя открыли, — все это уже само по себе было мощным чувственным опытом: ее рука летала над листком, чернила ложились на бумагу, образуя вязь слов, сплетающихся сами собой, почти без вмешательства воли, слов, прорастающих из воспоминаний о пережитом всего несколько часов назад и из вновь пробужденного ими желания, точно так же, как порой случайная ленивая ласка совершенно неожиданно отменяла усталость и давала новые силы (книга, которую она предчувствовала, в этих письмах тоже проглядывала; книга была во всем, что бы она ни делала, и все же тотчас же ускользала, стоило только за нее взяться, стоило сесть за машинку, и она впадала в ступор, безуспешно подыскивая первое, долженствующее прорвать плотину, слово, ожидая его появления). Они рассказывали друг другу о том, что делали и что чувствовали, предвкушали следующие встречи, формулировали то, чего не решались предлагать или просить, даже пользуясь словами чужого языка, которые хоть и несколько сглаживали непристойность, но одновременно и подчеркивали эффект присутствия. Письмо служило исповедью, явлением своего желания и откровенным способом вызвать его в другом: пока читаешь эти строки, делай то, что я делаю с тобой в своих мыслях, пусть моя рука водит твоей, пусть ласкает тебя, хоть ты и не со мной. Как странно, что им понадобилось столько времени, чтобы увидеть риск, чтобы понять, что всему есть цена, за все есть расплата и однажды нанесенное оскорбление ничем уже не загладишь. Каждое слово — оскорбление; в чернильной вязи — следы смертельного яда.


— Где ты хранишь письма?

— Ты меня уже спрашивала. В ящике письменного стола. — Дома или на работе?

— Там, где они ближе ко мне.

— Их может найти твоя жена.

— Ящик всегда заперт.

— Когда-нибудь ты обязательно забудешь повернуть ключ. — Адела никогда не заглядывает в мои бумаги. Она даже не заходит в мой кабинет.

— Как странно, что ты произнес ее имя.

— Да? Я и не замечал, что не произносил его прежде.

— Ты много чего не замечаешь. Повтори для меня имя твоей жены.

— Моя жена — ты.

— Стану, когда ты разведешься и мы поженимся. Пока что твоя жена — Адела.

— Ты ведь тоже никогда не произносишь ее имя.

— Обещай мне одну вещь: ты сожжешь мои письма. Или уж храни их на работе, в сейфе. Пожалуйста, не держи их дома.

— Не называй это место моим домом.

— Но по-другому ведь и не скажешь.

— Я не хочу с ними расставаться. И ни за что не сожгу: ни одного из писем, ни одной открытки, ни одного билета в кино. — Ты что, даже билеты в кино хранишь?

— Наконец-то ты улыбнулась!

— Не хочу, чтоб она прочла то, что я там понаписала. Мне стыдно. И страшно.

— Ключ от ящика всегда при мне.

— Когда у нее возникнет подозрение, она просто взломает замок. Да и этого может не понадобиться. Дернет за ручку, а ты как раз в тот день забудешь закрыть замок.

— Я хорошо ее знаю: она ни о чем не подозревает.

— Ты ее не знаешь. Я тебя о ней спрашиваю, а тебе и сказать-то нечего. Словно ты не в своей тарелке.

— Она живет в своем мире, а мы — в своем. Мы ж с тобой всегда говорили, что между ними существует граница.

— Это ты говорил.

— Нам всегда хватало того, что у нас есть.

— Первое время. Теперь этого хватает только тебе.

— Ты ведь знаешь, что я больше всего хочу быть с тобой всегда, хочу жить с тобой.

— Я знаю, что ты мне об этом говоришь. И знаю, что ты ничего для этого не делаешь.

— Вот кончится лето, и я поеду с тобой в Америку.

— Ты и вправду сказал об этом жене и детям?

— Ты же знаешь, что да.

— Только с твоих слов. А что, если ты мне соврал?

— Похоже, ты мне не доверяешь.

— Я просто уже научилась различать оттенки твоего голоса и знаю, как ты выглядишь, когда тебя что-то беспокоит. И сейчас я смотрю на тебя. И вижу, что продолжать этот разговор ты не хочешь.

— Я поеду с тобой в Америку.

— А что, если я не собираюсь возвращаться туда так скоро? Что, если я предпочту задержаться в Испании?

— Испания становится весьма опасным местом.

— У меня еще осталось немного денег. Я могу еще поколесить по Европе.

— Наверное, ты просто не хочешь быть со мной.

— А ты и в Бертон-колледже продолжишь меня скрывать? Мне нужно будет дожидаться твоих визитов в Нью-Йорк?

— Ты же сама хотела, чтоб я туда отправился.

— А ты нет?

— Единственное, чего я хочу, — быть с тобой, и мне неважно ни где, ни при каких обстоятельствах.

— А мне важно. Уже важно.

— Ты говорила, что не будешь ни о чем меня просить.

— Теперь я изменила свое мнение.

— Изменились твои чувства.

— Я не хочу прятаться, встречаясь с тобой. Не хочу тебя ни с кем делить.

— Так ты меня ни с кем и не делишь.

— Каждую ночь ты ложишься в постель с Аделой, а не со мной.

— Да я и вспомнить не вспомню, когда в последний раз к ней прикасался.

— Мне совестно. Мне жаль ее. Даже если она ничего не знает, моя жалость унизительна для нее.

— Она понятия не имеет о твоем существовании.

— Она окинула меня взглядом тогда в резиденции и догадалась. Стоило ей меня увидеть, как она что-то такое заподозрила. — Но ведь мы с тобой только в тот день и познакомились! — Это ничего не значит. Влюбленная женщина сразу видит опасность.

— У тебя возникло впечатление, что она влюблена?

— Я видела, как она смотрела на тебя, когда ты читал лекцию. Я сидела рядом с ней. Теперь вспоминаю — и не верится. Я ведь сидела как раз рядом с ней, с ней и твоей дочкой.

— Она вовсе не такая подозрительная, как ты полагаешь.

— Она видела, как ты смотрел на меня. Не держи письма дома и не звони мне оттуда.

— Ты сама мне туда звонила.

— Мне очень стыдно за это, но тогда мне было очень страшно. И это — всего один раз.

— В тот вечер ты вернула меня к жизни.

— Но потом ты все равно вернулся к семье. Мы с тобой занимались любовью в доме мадам Матильды, но я видела в зеркале, что ты смотришь на часы.

— Ты же мне тогда не сказала, что хочешь провести вместе всю ночь.

— Не хотела услышать «нет».

— Лучше б ты мне тогда сказала.

— Она знает, что ты со мной встречаешься. Она следит за тобой. Прошу тебя, сожги письма или прячь их в другом месте. — Но я не хочу с ними расставаться.

— А что ты будешь делать, когда закончится этот учебный год в Америке? Вернешься в Мадрид, а я останусь там и буду ждать твоих писем?

— Незачем сейчас об этом говорить, до этого еще очень далеко.

— Не хочу, чтобы вся моя жизнь зависела от тебя.

— Ты знала, как я живу, когда мы только стали встречаться. — Тогда я не знала, что так сильно тебя полюблю.


Но еще до того, как явились стыд и вина, они уже понимали, что райский сад их покинул, что как-то незаметно для себя они из него вышли: утратили или больше не заслуживали того блаженного состояния, которое, впрочем, не было им подвластно и тогда, когда еще длилось; оно имело столь же незначительное отношение к воле каждого из них, как и попутный ветер в паруса, что мог бы пронести их мимо обыденных препятствий и ограничений, однако ветер этот как задул когда-то, так теперь и утих. Желание не стало менее острым, однако в нем засквозило отчаяние — едва утоленное, оно немедленно перетекало в одиночество, а не в благодарность, желание, отравленное ядом не охлаждения, но глубоко затаенного разочарования, граничащего с недоверием. Их временное пристанище, комната, в которой они встречались, уже не виделось им привычным храмом любви: теперь эта роскошь казалась оскорбительной — роскошь публичного дома, характерная для заведения мадам Матильды: бросающаяся в глаза вульгарность цветастых обоев и торчащие из ковра нитки, резкий запах дешевого дезинфицирующего средства, не очень чистая ванна за ширмой с наброшенной поверх манильской шалью. После стремительно пролетевших дней в доме на море они вернулись в Мадрид, где было нечем дышать в июньском пекле, вернулись в Мадрид с его сухим, жаром пышущим воздухом, в безграничную леность удушливых пасмурных дней с угрюмыми взглядами прохожих на улице и потными смуглыми телами в трамваях. И тогда оба они впервые смогли представить будущее, теперь уже не залитое ослепительным светом любви: при вспышках трезвого взгляда на вещи и угрызений совести они смотрели на себя как бы со стороны, словно никогда прежде не знали друг друга, и каждый втайне стыдился самого себя, придавле