лижайшие дни или разговаривала по телефону с матерью; «Я так переживаю», — говорила донья Сесилия, едва живая от ужасных новостей: достойные, уважаемые люди и носа не могут на улицу высунуть, даже в церковь не могут спокойно сходить, не подвергшись оскорблениям, а теперь напраслину возвели еще и на бедных монашек: напечатали в газете всякие небылицы о том, что те, дескать, раздают детям отравленные карамельки, и теперь все кричат вслед бедняжкам ужасные грубости, угрожая спалить их обители. Слушая в трубке жалобное журчание голоса матери, она постоянно думала о ключе. Он, этот маленький подлец, так и стоял у нее перед глазами, поблескивая, когда она вытянулась на кровати, задернув занавески и распахнув ставни, чтобы хоть немного унялась головная боль, терзавшая ее именно в такие дни, как сегодня: пасмурные и жаркие, какие-то серые, когда и не поймешь, то ли утро на дворе, то ли вечер. Как же ей хотелось, чтоб поскорее закончились несколько дней, оставшихся до конца учебного года, после чего она с детьми покинет Мадрид и переберется в любимый дом в Сьерре, где так приятно вечером, на закате, когда веет тихий ветерок, напоенный запахом смолистой сосны и цветущего ладанника. Все это обязательно вернет ей счастливое ощущение райского детства, сотканного не из воспоминаний, а из непроизвольно возникающих ощущений: стрекот сверчков во тьме влажного сада, за пределами террасы, где еще не убраны после ужина тарелки, скрип качелей, на которых качаются дети, и звуки эти возвращают ее в те времена, когда так же скрипели качели и звучали детские голоса — похожие, но все же другие — голос ее брата и ее собственный, много-много лет назад.
Но для этого придется взять себя в руки, преодолеть апатию, усиленную недомоганием, и заняться масштабной — военная кампания, не меньше, — организацией ежегодного перемещения в Сьерру («Девочка моя, чем раньше вы уедете из Мадрида, тем лучше; отец говорит, очень скоро случится нечто ужасное, а я в ответ только прошу его замолчать, не читать вслух этих газет: ты ж знаешь, как на меня все это действует, — до туалета боюсь не добежать»): нужно снять все ковры, перестирать все белье — колоссальная стирка, перетряхнуть все шкафы, натереть воском паркет и мебель, вымыть люстры и другие светильники, после чего накрыть их чехлами, оберегая от пыли, которая, конечно, так и так проникнет в квартиру, несмотря на плотно закрытые ставни, — обычная летняя мадридская пыль, даром что они не в пустыне живут. Но где ж ей взять силы, чтобы сначала отдать прислуге необходимые распоряжения, а потом неусыпным хозяйским оком следить за всеми процессами? Она же едва ходит по квартире, еле переставляет ноги, все еще в халате и шлепанцах, хоть утро давно уже прошло, ходит непричесанная, без малейшего желания взглянуть на себя в зеркало, не находя в себе сил сделать кухарке замечание за слишком громко включенное радио с этой рекламой и песнями в стиле фламенко, что молотками стучат у нее в черепе. Во всех разговорах и действиях пульсирует боль, а треклятый ключик никак нейдет из ума. Были моменты, когда она старалась выкинуть его из головы, были и другие, когда она искренне жалела, что тот попался ей на глаза, и корила себя разом за любопытство и трусость, за зудящее желание взглянуть на содержимое ящика и за страх перед тем, что там ее ждет. Но ведь может оказаться и так, что там не будет ничего такого, что могло бы ее огорчить, так что самое простое для ее же душевного здоровья — подсесть спокойненько к столу в мужнином кабинете, повернуть в замке ключик, услышать тихий щелчок; минута — и ты уже избавлена от всех сомнений и можешь даже начать изводить себя угрызениями совести из-за того, что сдалась, не устояла перед дешевым любопытством, что проникла-таки в святая святых чужой частной жизни, лично ей не принадлежащей.
Ни слепой, ни дурочкой она не была; не подозревать ни о чем было попросту невозможно, и вовсе не потому, что она не доверяла мужу, а вследствие типично мужского пренебрежения мерами предосторожности с его стороны, потому что он сам не взял на себя труд контролировать свое поведение: следить и шпионить никакой нужды не было. В его отсутствие Адела входила в кабинет исключительно для того, чтобы проследить за уборкой, и вела себя в этой комнате бесконечно уважительно и чрезвычайно осторожно, стараясь ничего не задеть, чтобы все осталось на месте, но в то же самое время ее целью было несколько ограничить беспорядок. Прежде чем к чему-то прикоснуться, она окидывала взглядом все предметы, внимательно рассматривала лист бумаги, на котором что-то нарисовано, и возвращала его туда, откуда взяла, или же придавала вещам и бумагам на письменном столе подобие геометрической гармонии. (Как же завидовала она Зенобии Кампруби, когда та говорила, что она правая рука, секретарь, стенографистка и чуть ли не издатель Хуана Рамона, что тот зачитывает ей все свои тексты и никогда не сочтет что-то финальной версией и даже не отдаст для перепечатки, если Зенобия не одобрит!) Ставила карандаши и авторучки в стакан, подбирала разрозненные записки, визитные карточки, альбомные листы и аккуратно придавливала получившуюся стопочку пресс-папье, не слишком стараясь разобрать его мелкий, так хорошо ей знакомый почерк, тот самый почерк, который с годами мельчал и клонился вперед, приближаясь к микроскопическому, хотя она все так же без труда его понимала. (Еще больнее были для нее сетования Зенобии по поводу столь обременительных занятий — в улыбке ее объединялись жалоба и хвастовство, светлые глаза блестели, как и светлая кожа и американская белизна зубов, — ведь и Адела когда-то, в другие времена, с удовольствием перепечатывала на машинке статьи и конспекты Абеля, получая удовольствие от того, что может чем-то ему помочь, делать что-то полезное, связующее ее с его работой.) В мельчающем почерке будто воплощалось его инстинктивное стремление стать невидимым. Из предосторожности она старалась не вчитываться в написанное, не желая узнать нечто такое, что могло бы причинить ей боль; прощупывая карманы его пиджаков перед отправкой в химчистку, старалась не смотреть на слова в забытой там бумажке, не задаваться вопросом, что там делают два билета в кино на утренний сеанс в рабочий день, не ломать голову, чей номер телефона записан на полях газеты. То, чего ты не знаешь, ранить не может, вероятно, этого и вовсе не существует. Любопытство с самого начала стало капитуляцией: знаком опасности, приметой паники. Адела была воспитана так, чтобы не задавать вопросы и не подвергать сомнению поступки мужчины, выходящие за пределы домашнего очага. Честность не следует исследовать дотошно, рассматривать ее под лупой. С другой стороны, разрешалось и даже приветствовалось появление на сцене самого грубого, наиболее неприемлемого: на то, что уже вытащено на солнечный свет, невозможно ни закрыть глаза, ни сделать вид, что ты этого не видел. Сейчас же все самое грубое было выставлено в Испании на всеобщее обозрение, оно било в глаза напористой плотью, однако никому до этого не было дела. Ответственная должность руководителя строительства Университетского городка съедала все рабочее время умного и энергичного человека, который к тому же не хотел отказываться от других проектов, получив первые заказы из-за границы. С присущей ей честностью и пассивностью Адела предпочитала, чтобы суть вещей в точности соответствовала их оболочке. Разве не повторял без устали ее супруг, что здание открыто и честно должно показывать, для чего оно построено, чему предназначено, кому служит? Порой уровень беспорядка в его кабинете поутру был выше обычного, что объяснялось следующим: муж работал там далеко за полночь. Чтобы не будить жену, спать в таких случаях он устраивался там же, на диване, обычно заваленном книгами и свернутыми в трубочки чертежами. Со временем он все чаще ложился спать в кабинете. Диван был большим и удобным, а в шкафу — ее же заботами — всегда лежали одеяло и подушка в чистой наволочке. Порой ей серьезно нездоровилось, так что спать им вместе оказывалось неудобно. Случалось, что домой он приходил не раньше двух-трех часов ночи — особенно часто в последний год, когда на него навалилась такая куча дел с этим Университетским городком. Как бы осторожно ни открывал он дверь и как бы тихо ни ступал по коридору, она все равно знала, когда он пришел домой. Просто она не спала, следила за движением фосфоресцирующих стрелок будильника на тумбочке или же засыпала, но спала так чутко, что просыпалась от далекого шума лифта или тихого лязга — поворота ключа в замочной скважине, когда муж с величайшими предосторожностями открывал дверь. Шаги его приближались, и Адела закрывала глаза и затихала в постели, стараясь дышать ровно, будто спит. Чтобы он не знал, что она его ждет, чтобы у него не закрались подозрения, будто за ним следят. Однако шаги не останавливались перед дверью их спальни, они следовали дальше, к кабинету. Как же отчетливы звуки в ночной тишине, как бы велика ни была их квартира; как же явственно слышен каждый знакомый ей звук, запечатленный в памяти: вот открывается дверь кабинета, потом закрывается, вот щелкает выключатель настольной лампы, вот раздается скрип пружин дивана, прогибающихся под утомленным телом. Донельзя измотанный — столько часов беспрерывной работы, столько дней без единой передышки, — так глубоко погруженный в свои тревоги и наваждения, преследуемый приближавшимися сроками сдачи объектов, бесчисленными мелкими вопросами, требующими его внимания: несчастные случаи на стройплощадке, леса, обрушившиеся из-за поспешной и некачественной сборки, забастовки, потерянные дни, угрозы по телефону, анонимки по почте. Как же хотела я иметь хоть какую-то возможность тебе помочь если б ты только мне это позволил если б ты доверял мне как в начале если б ты решил что я способна понять твои слова.
Она ждала его не смыкая глаз, прежде всего из боязни, что с ним что-то случилось. Каждое утро выходила на балкон, чтобы видеть своими глазами, как открывается дверь парадной и он направляется за машиной в гараж. Одного инженера, работавшего на канале Лосойя, убийцы с огнестрельным оружием караулили у парадной недалеко от дома, на той же улице Принсипе-де-Вергара, а пули в него всадили на трамвайной остановке, добив беднягу, распростертого на земле, контрольным выстрелом в голову — на виду у ожидавших трамвая пассажиров, старательно отводивших глаза. Зенобия сказала, что в тот вечер, когда убили капитана Фараудо, они с Хуаном Рамоном как раз проходили перекресток улиц Листа и Алкантара и она своими глазами видела лужу крови — кровь не успели замыть, и в нее наступали пешеходы, оставляя кровавые следы на тротуаре. Обо всем остальном Адела предпочитала не думать, если имелась хоть какая-то возможность избежать этих мыслей. Того, о чем не думаешь, как бы не существует. Но за мужа она безумно боялась — почти так же, как за брата, особенно после того, как этот глупыш повел себя донельзя экстравагантно, вырядившись в военную форму и нацепив пистолет, — и это он-то, такой близорукий и неловкий, в детстве пугавшийся петард и ряженых с огромными головами на детских праздниках. Когда утром звонил телефон, у нее замирало сердце. С улицы слышались выстрелы или крики — служанка с кухаркой стремглав кидались к балконам с тем же откровенны