Ночь времен — страница 92 из 166

ьствуется достигнутым и срывается с места, словно беспокойный гость, ожидающий чего-то или кого-то и не зная, кого именно. А рядом с ним — дочка, почти девушка, но с детскими повадками, словно на полдороге между детством и юностью: обнимает отца с непосредственностью маленькой девочки, с естественностью и даром обольщения, которым никогда не обладала ее мать. Гладя дочку по головке, он уже искал глазами Джудит — осторожно, чтобы никто не проследил его взгляда. В нем было что-то чрезвычайно беззастенчивое и бесконечно потаенное: глаза его прощупывали стремительно и вместе с тем весьма основательно, и она почти физически ощутила этот исследовательский взгляд — словно чужая рука или дыхание коснулись кожи. Все представлялось неизбежным еще до того, как случилось; все было немного нереальным, было частью жизни, поставленной на паузу в силу ее положения иностранки, лишенной притяжения своей страны и будто витающей над землей от легкого опьянения чужим языком, как от избытка кислорода в воздухе, настолько очищенном от памяти, что в нем абсолютно все сверкает яркими красками. Ни слова не напечатав на новенькой портативной «Смит-Короне», занявшей постоянное место на столе в ее комнате, она уже жила так, будто работала над деталями романа — истории европейского путешествия героини Генри Джеймса, которой, собственно, сама и была; как и той, кого она представляла за чтением этого романа в публичной библиотеке, возле окна, откуда доносится уличный шум и голоса ее родного квартала, хоть вживую она их уже и не слышит: призывные крики — на идише, русском и итальянском — уличных торговцев, ржание лошадей, клаксоны автомобилей. При этом, в отличие от героинь Джеймса, наделенных недюжинным умом и широкой душой, у нее-то была возможность путешествовать в одиночку, ни от кого не завися, самой зарабатывать на жизнь, сидеть одной за столиком кафе, ни у кого не спрашиваясь; ни у кого не было права запрещать ей что-либо, определять для нее границы дозволенного. Но что сделала она со своей свободой, так недешево ей доставшейся, что сделала с надеждами, возложенными на нее матерью, со своим романом о Европе? Этим утром она поняла, как все это бесследно тонет в заурядном кафе на окраине Мадрида, где грязный пол усыпан опилками и окурками, где в воздухе витают легкие запахи писсуара и прокисшего молока, где стоят затертые плюшевые диваны и висят мутные зеркала и где сейчас сама она сидит перед мужчиной — женатым и намного старше ее, с которым ее связывает вовсе не любовь бестрепетной героини Генри Джеймса, а банальнейший адюльтер. С раннего детства в ней жила идея свободы — оборотная сторона горькой участи ее матери, но последние месяцы, нимало не терзаясь угрызениями совести, она участвовала в обмане женщины, в которой вполне могла бы узнать себя ее мать. Быть может, именно это сходство она неосознанно подметила в тот единственный раз, когда видела Аделу, разглядев за витриной испанской сеньоры из высшего круга мадридской буржуазии — далеко не первой молодости, выглядящей старше тех лет, что можно было ей дать, судя по возрасту дочки и светскому облику мужа, с которым время обошлось гораздо менее жестоко, чем с ней.


Она слышала дребезжание стекол входной двери в кафе и тут же поняла, что это он, но предпочла не поднимать головы, опасаясь увидеть в его глазах раскаяние и безмерную усталость бессонной ночи, но самое главное — тлеющие угли прежнего пламени, уже постепенно угасавшего, в чем ни один из них двоих себе еще не признался. Их страстная взаимная любовь обернулась человеческим жертвоприношением. Их время вышло, оно осыпалось, как замок из песка, с последней их ночи в доме на море. Спасаясь от тоски бегством к возрожденному желанию, от желания — к бессоннице, мучаясь ожиданием понедельничного рассвета, когда расставание окажется намного горше, чем прежде, именно по той причине, что больше времени прожито вдвоем. Пришла пора платить по счету, только они еще не знали сколько; любовь их была вскормлена ценой гибели другого человека. Не отрывая глаз от мраморной столешницы, с дымком сигареты возле щеки, Джудит рисует в своем воображении боль другой женщины — нож, которым лично она, собственными руками, тупо и настойчиво бьет той в живот. Перед ней — Игнасио Абель: галстук съехал на сторону, шляпа в руке, он не решается сесть, словно сомневаясь, что имеет на это право. Обретенное в миг ослепительной вспышки так же легко и теряется. Блеск желания в глазах гаснет так же быстро, как загорается. После бессонной ночи в санатории Игнасио Абель вернулся на машине в Мадрид — времени принять душ и сменить белье не было, так что грязные волосы прилипли к черепу, щеки подернулись тенью щетины, подбородок обвис, а размякший от жары лоб пересекла вмятина от шляпы.

— Давно ждешь?

— Не знаю. Не смотрела на часы.

— Раньше приехать не смог.

— Разве ты не должен был с ней остаться?

— Она уже вне опасности. Поеду туда вечером. Пока что она без сознания.

— Мы едва не убили ее — ты и я. Это ж мы толкнули ее в воду. — Пока что не установлено, что это не несчастный случай.

Никто не видел, как она прыгнула. Она была на каблуках, бетон у кромки воды мокрый. Могла и поскользнуться.

— Тебе и вправду хочется так думать? — Теперь Джудит смотрела на него, смотрела очень внимательно, вперив светлые, широко распахнутые глаза, смотрела не мигая — юная и чужая, без капли терпения и снисхождения, без малейшего желания принять обман, сгладить не на пустом месте возникший стыд. — Ты сам смог себя в этом убедить или ради меня стараешься?

Голос ее тоже стал другим: выше тоном, с нотками колкости или сарказма, и от него веяло таким же холодом, как и от блеска незнакомых глаз, от новой твердости ее тела, исключавшей близость. Однако ему уже случалось слышать этот тон — он проскальзывал, когда она раздражалась, и приходилось видеть этот взгляд — внезапное переключение с интимности на холодность женщины родом из другой страны и другого языка: внезапно она пряталась, уходила, словно захлопнув дверь и повернув ключ. Возможно, то, чего он так боялся, началось не сейчас, не в этот момент он начал терять ее, не по причине случившегося с Аделой несчастья, — быть может, они начали терять друг друга раньше, какое-то время назад, измученные своим подпольным положением, необходимостью лгать и скрываться, потрепанные ходом вещей, оказавшись недостойными той любви, что покидает их так же беспричинно, как в тишине и безмятежном покое неожиданно взмывает в небо птица — той самой любви, что несколько месяцев назад свалилась на них, когда ни тот ни другой ее не искали и ничем не заслужили. Вдруг стало невозможно продолжать жить: выйти через какое-то время из кафе, как два незнакомца, оказаться лицом к лицу с резким мадридским утром, свернуть за угол и, быть может, больше никогда не встречаться.

— Ты ни в чем не виновата.

— Конечно, виновата, как и ты. И даже больше, чем ты, потому что я — женщина. Она мне ничего плохого не сделала, а я ее чуть не убила.

— Она сама решила сесть в поезд и броситься в воду. Это не спонтанно принятое решение. Ей хватило времени все продумать. Она переоделась. Взяла перчатки, надела жемчужное колье. Накрасила губы.

— Разве кому-то стало бы легче, спрыгни она с балкона в домашнем халате?

— Могла бы хоть о детях подумать.

— А ты о них думал?

— Я не пытался оставить их без отца.

— Они что-нибудь знают?

— Вчера вечером к нам приехали бабушка с дедушкой и остались на ночь. Детям мы сказали, что мать упала в обморок на улице и сейчас им нельзя ее видеть, потому что она проходит обследование.

— Они сообразительные. Так что обязательно что-нибудь заподозрят. Как ты поступил с письмами?

— Не беспокойся. Я запер их на ключ.

— Ты и раньше так говорил.

— Больше такого не повторится.

— Я хочу, чтобы ты их сжег. Хочу, чтобы ты обещал мне спалить их. И письма, и фотографии.

— И что мне тогда от тебя останется?


Он слышал собственный голос: тот звучал так, будто Джудит для него уже потеряна. Протянул руку, однако ее рука непроизвольно отдернулась. Если он сейчас даст ей уйти, то больше никогда не увидит. Если в эту секунду она поднимется с дивана, а он ее не удержит, то потеряет ее навсегда. Он заметил, как она бросила взгляд на наручные часы, прикидывая, сколько еще времени сможет ему уделить, просчитывая свой побег. Time on our hands. В ближайшие полчаса он должен добраться до дома, позвонить на работу, поговорить с детьми, предстать перед вопрошающими и обвиняющими взглядами свекра и свекрови, принять душ, переодеться в чистое, а потом сесть за руль и поехать обратно в Сьерру, в санаторий, где, возможно, уже пришла в себя Адела и где несет свою бессонную вахту ее брат-охранитель со своими слабыми легкими под накачанными мышцами, вооруженный яростью страж, что точно так же время от времени поглядывает на часы, измеряя глубину дополнительно нанесенного ему оскорбления.

— Мне нужно идти. Студенты ждут. Меня и своих выпускных оценок.

— Скажи, когда я снова тебя увижу.

— Тебе следует заняться своей женой.

— Не называй ее моей женой.

— Я буду называть ее твоей женой до тех пор, пока ты будешь на ней женат.

— Она всего лишь хотела нам отомстить. Сделать нам больно.

— Она без ума от тебя. У тебя что, глаз нет? Говоришь, что ты ей не нужен, что для нее важны только брак и соблюдение приличий. Ничего ты не понимаешь.

— Уйдешь — я умру.

— Не будь таким ребенком.

Она сказала childish: тридцатидвухлетняя женщина смотрела на почти пятидесятилетнего мужчину с иронией и недоверием, какими могла бы наградить театральные восторги по уши влюбленного в нее ученика. И повторила своим иностранным, воплощенным в родном языке голосом и в стремительных жестах из другой жизни, в которой ему не было места: «I really have to go»[35], туша в пепельнице сигарету и собирая вещи, словно она не в Мадриде, а в Нью-Йорке, словно уже вернулась домой, уже живет в ином ритме, на другой скорости, где нет ни промедлений, ни долгих раздумий, действуя с сухой и вызывающей прямотой — одной из многочисленных ее черт, в последнее время отставленных вместе с тем уличным, в ритме джаза, говорком, от которого она отказалась, чтобы ему легче было ее понимать. Он терял ее — когда она на глазах у него энергично поднималась, круша все его надежды себя удержать: волосы ложатся на скулы, когда она, уклоняясь от поцелуя, отворачивается, такая же далекая от него, как и от блеклого интерьера кафе, от официантов, что глядят ей вслед и видят, как она удаляется энергичной походкой, будто специально созданной для метрополии, не терпящей расслабленности провинциальной столицы, не терпящей бесцветных чиновников и продажных или трусливых парочек за соседними столиками. Поднявшись, она одарила его ослепительной улыбкой, только сильнее ранившей тем, что улыбались губы, но не глаза. Это была улыбка, перечеркнувшая ее положение доступной ему любовницы, возможность встретиться с ней этим же вечером в доме мадам Матильды, увидеть, как она идет навстречу ему в теперь уже изумрудной тени аллей Ботанического сада.