Ночь времен — страница 95 из 166

ись желтым и их свету не удавалось разогнать тьму в углах комнаты и в противоположном конце коридора, откуда уже месяцами не доносились ни голоса служанок, ни привычные кухонные звуки, обыкновенно сливавшиеся с песнями и рекламными объявлениями по радио. В свою последнюю ночь в доме, где он так долго прожил один, Игнасио Абель бездумно бродил из комнаты в комнату, слушая звук собственных шагов по паркету, встречая отражение собственного лица в мутных зеркалах. Открытый чемодан лежит на кровати, которую в последние дни он уже не трудился застилать (никогда прежде не застилал он постелей, как и вряд ли когда-либо заходил в кухню, имея весьма поверхностное представление о том, как зажигают конфорку газовой плиты). Его костюмы и платья Аделы в платяном шкафу выглядят то ли призраками, то ли последовательными воплощениями их прежней жизни, узнаваемыми по внешней оболочке, но столь же лишенными содержания и реальности, как и та жизнь. Он неумело складывал вещи, паковал чемодан. Отбирал альбомы с эскизами, думал, какую книгу взять с собой, какую из фотографий детей, снятых пару лет назад, выбрать; вынул из рамочки и поместил в картонный тубус диплом архитектора. Однако ему дали совет слишком много вещей не брать: документы и пропуска могут не сработать, и тогда придется переходить границу с Францией пешком по тайной тропе. Полагаться нельзя ни на что. Даже поезда с Южного вокзала сейчас не ходят (хотя утверждалось, что это временно; газеты при этом сообщали, что неизменно победоносная народная милиция сорвала попытку врага перерезать железнодорожное сообщение между Мадридом и Левантом): придется ехать на грузовике до станции Алькасар-де-Сан-Хуан, через которую когда-нибудь должен пройти экспресс на Валенсию. Он закрыл чемодан, погасил свет и решил на какое-то время прилечь, хотя бы для того, чтобы закрыть глаза и несколько минут провести в покое; из-за тревог, бомбежек и предотъездной нервотрепки он не спал две или даже три ночи подряд. Едва растянувшись на смятой постели, которая так и останется неубранной после его отъезда, он камнем провалился в сон. Он точно знал, что спал, потому что проснулся от стука в дверь и от голоса, звавшего его по имени в кромешной тьме:

«Игнасио, ради самого тебе дорогого, открой мне».


Какие расстояния вмещает в себя гладкая, раскрашенная в разные цвета поверхность карты, по которой с легкостью скользил указательный палец? Пробирающий до костей холод в кузове грузовика, поднятый воротник пальто и надвинутая до бровей шляпа, дышащий на ладан мотор, лица, фрагментами выступающие из темноты от горящей сигареты, долина без единого огонька, где иногда смутно белеет пятно городка или деревни. В какой-то момент ухо ловит рев самолетных двигателей, и грузовик снижает скорость, продвигаясь на ощупь, с погашенными фарами. Однако Игнасио Абелю понадобилось немало времени, чтобы осознать истинные масштабы, величину пространства, которое предстоит одолеть, еще более обширного при отсутствии каких бы то ни было известий о Джудит Белый и детях. Возможно, каким-то шестым чувством он ощущал, понимал, но не разумом, а опережающим его страхом: еще накануне отъезда, в последнюю свою ночь дома, собирая чемодан, иногда он вставал соляным столбом где-нибудь в комнате или посреди коридора, безуспешно силясь вспомнить, куда же шел в этом излишне просторном для него одного доме, никогда не ощущаемом как свой; когда он еще и еще раз перебирал документы и считал деньги, раздумывая, что лучше: спрятать часть под подкладку пальто или уложить в двойное дно чемодана, — внезапно и неожиданно для самого себя став человеком, вынужденным прятаться, тем, кому угрожает опасность, кто в страхе оставляет свой город и свою страну, кто бежит от войны, на которой другие сражаются и умирают за то самое дело, которое он вроде бы считает своим, хоть и затруднился бы обозначить его так, чтобы избранные слова не прозвучали обманом и сам он не заразился бы фальшью, им самим ощущаемой, вне зависимости от того, написаны они с прописной или со строчной буквы: Республика, демократия, социализм, борьба с фашизмом; все какое-то размытое, без фокуса, если не думаешь о других, о противнике, о тех, кто подходит к Мадриду с юга, с запада, с севера, кто ведет наступление не знаменами и словами в разношерстном, самом фантастическом обмундировании, а с хладнокровно реализуемой решимостью убивать, кто наступает плотными рядами мясников-наемников вместе с военными капелланами с револьвером на поясе и распятием над головой, с хорошо смазанными пулеметами, наступает с бесстрастием автоматов; о тех, кто верхом на коне охотится на крестьян, словно задавшись целью истребить хищного зверя; о тех, кто сперва насилует жен расстрелянных, а потом обривает им головы; о тех, кто сначала бомбит, а потом берет на штык рабочие предместья Гранады и Севильи; о тех, кто с самолетов поливает пулеметными очередями толпы бегущих в ужасе людей, бросивших все, что у них было, лишь бы не остаться под их кровавой властью. Мадридские газеты раз за разом печатали лживые победные реляции, радио вещало об отваге народной милиции, но на самом деле наступали те, другие. В последние ночи ветром уже доносило артиллерийскую канонаду с фронта, подступавшего все ближе. Охваченный обреченностью, стыдом и болью, с чувством некоторого облегчения оттого, что он отсюда бежит, а дети его сейчас вне опасности, Игнасио Абель собирал чемодан и в воспаленном воображении уже видел поезд, который повезет его к границе, а потом другой — тот, на котором он поедет в Париж, и еще один — тот, что доставит его в портовый город, где в конце бульвара предстанет взгляду блестящий, плавных очертаний корпус трансатлантического лайнера, такой несоразмерный по сравнению с магазинами и рядами деревьев, последними городскими кварталами, где с наступлением темноты вспыхнут вывески кафешки или гостиницы на углу. Взбудораженные воля и разум ни во что уже не вмешивались. Совершенно механически складывал он в чемодан рубашки, галстуки, белье, носки, все те вещи, на которые прежде никогда не обращал внимания: они сами собой, как по мановению волшебной палочки, выглаженными и аккуратно сложенными появлялись в ящиках комода или в чемоданах, когда он куда-то отправлялся в прежние времена. Сегодня он не ужинал, но голода не чувствовал. Готовые блюда уже не появлялись перед ним на столе, словно по волшебству, а выходить перекусить в соседней таверне, где еда стала намного хуже, а ассортимент беднее, ему не хотелось. Без особого желания он глотнул коньяка — тут же поднялась волна тошноты, и оцепенение усилилось: показалось, что с еще большей настойчивостью его преследуют призраки дома, который через несколько часов он покинет, по-видимому, навсегда, хлопнув тяжелой дверью, и звук этот эхом разнесется по темным закрытым комнатам. Любовь моя, дочь моя, сын мой, жена моя — преданная и униженная, позабытые тени покойных моих родителей. Коньяк на пустой желудок усилил головокружение. Он прилег на постель и тут же уснул, но проспал всего несколько минут. То, что случилось позже, когда он проснулся от стука в дверь, походило на страшный сон, о котором хотелось забыть, но выбросить тот голос из головы не удавалось. «Игнасио, ради самого тебе дорогого, открой». В полночь возле вокзала Аточа будет ждать грузовик. Зная, что совершает глупость, он все же решил пойти через Мадрид пешком — по боковым улочкам, где меньше шансов встретить патрульную машину. Полностью готовый к выходу — чемодан у двери, сам в пальто и в шляпе — он обходит все комнаты, гася свет и проверяя, хорошо ли закрыты краны, как будто едет в отпуск. То, что вроде было у тебя всегда и, казалось, всегда будет, вдруг, с вечера на утро, бесследно исчезло. В детской на письменном столе Литы лежит тот самый географический атлас, который в конце мая или начале июня он рассматривал вместе с детьми, когда в Мадриде уже стояла жара: балконные двери, с надеждой на вечернюю свежесть, настежь распахнуты, в дом втекает уличная жизнь — звонкие голоса мальчишек, разносчиков газет, свист ласточек, слепивших под крышами гнезда. В зеркале платяного шкафа он видит вдруг какого-то чужака и со жгучим стыдом вспоминает о пощечине, которую когда-то отвесил Мигелю. Сын мой — мое покаяние. Тетрадки и книжки Литы аккуратно расставлены на полках над столом: по их заголовкам можно проследить ее рост как читателя за последние годы: повести о Селии{115}, потом — Жюль Верн и Сальгари{116} и тут же — «Джен Эйр» и «Грозовой перевал». Провел кончиками пальцев по корешкам, по деревянным столешницам двух одинаковых письменных столов. Один за другим выдвинул все ящики, вдыхая запертые там школьные запахи: чернил и деревянных карандашей. В ящике Мигеля скопом, без разбора, свалены бумаги и тетрадки — очевидные признаки страшной спешки: он явно торопился смести все со стола перед отъездом в Сьерру; в дальнем углу ящика Игнасио Абель обнаружил написанные от руки программки кино и фотографии актеров, вырезанные из киножурналов, на одной — портрет юного Сабу{117} в тюрбане и с голым торсом, словно из «Тысячи и одной ночи». «СКАНДАЛЫ ГОЛЛИВУДА: ВСЕ О ТАИНСТВЕННОЙ ГИБЕЛИ ТЕЛЬМЫ ТОДД». Судя по всему, Мигель проводил долгие часы, вырезая фотографии актеров, перебирая яркие цветные хромолитографии и программки киносеансов с их участием, на просмотр которых отец не давал разрешения, те самые часы, когда он, будучи строго наказан, должен был делать уроки. «В СВОИ СЕМЬ ЛЕТ ШИРЛИ ТЕМПЛ ЗАРАБАТЫВАЕТ В МЕСЯЦ ДВЕ ТЫСЯЧИ ПЕСЕТ». Ему вспомнились те случаи, когда он неожиданно входил в детскую и замечал, как мальчик что-то торопливо прячет в ящик или между страницами учебника, голова его клонится в притворном, плохо сыгранном усердии и трудолюбии, а правая нога раскачивается под столом. С какой ненужной суровостью обращался он с сыном — бессчетное число раз, со слепой жестокостью, еще более явной на фоне отношения к его сестре — папиной любимице, и этот совершенно неприемлемый фаворитизм прикрыт был из рук вон плохо. И сын его, о котором он так много думал, скорее всего, не очень-то и вспоминает о нем, успев привыкнуть к отсутствию отца в своей жизни, к совсем новой для него семейной и школьной действительности, к жизни, которую он, по-видимому, ведет по ту сторону фронта, в другой, вражеской для него стране, куда так плохо доходят письма и почтовые открытки. На сердце его тяжким грузом лежит, пульсируя неизбывной болью, неисполненное и с самого начала притворное обещание взять с собой сына и дочку в Америку, терзая его самого гораздо сильнее, чем обманутых им детей.