Ночь времен — страница 96 из 166


Погасив две одинаковые настольные лампы на двух столах, он вышел из детской — тихо, как прежде, когда укладывал детей спать и сидел с ними, пока те не заснут. Внезапно стало трудно дышать: скопилось так много разных отсутствий, заполонивших дом, тех, что стали роиться вокруг в последние минуты перед уходом и выпихивая его за порог, и не пуская, и все они различимы не хуже, чем очертания мебели и светильников под белыми простынями. Последние месяцы дом являлся стоячим болотом, покинутой сценой, где царят одиночество и беспорядок и все постепенно погружается в пыль и затхлость. Теперь же он стал театром теней — гигантских и стремительных, как те, что пляшут на стенах от фар проезжающего автомобиля. С опаской грабителя уходит он из этого дома, с тревожным чувством, что забыл взять что-то очень нужное; дверь за собой закрывает медленно, стараясь не шуметь — не стал запирать ее на ключ; по мраморным ступеням спускается почти в полной темноте, ведь лампочки на лестнице давно перегорели и их никто не менял, равно как и никто не пришел чинить лифт; боится, что встретится с кем-нибудь на лестнице или что его случайно увидит привратник, и весьма удивится тому, что жилец выходит из дома в такое позднее время с чемоданом в руке, и, не исключено, сообщит об этом одному из патрулей, время от времени совершающих поквартирный обход в поисках подозрительных личностей и шпионов в этом буржуйском квартале, где большей части жителей крупно повезло оказаться на летнем отдыхе, когда случился мятеж.


Прижимаясь к стенам домов, одинокая фигура скользит в слабом свете луны по улицам города, где окна плотно закрыты ставнями и не горят фонари, города, открытого всем опасностям, города, который в мрачном напряженном молчании ожидает наступления холодов и, возможно, войск противника: шляпа надвинута на глаза, походный плащ на плечах, чемодан в руках, шаги решительные, но крайне осторожные, все внимание — на любой подозрительный шорох, но в слух врывается бой часов на башне, свидетельствуя о том, что времени еще предостаточно и что он вполне успевает прибыть в назначенное место возле вокзала Аточа, где пропуск, подписанный доктором Хуаном Негрином, позволит ему занять место в кузове грузовика, что отправляется в Валенсию с грузом неких официальных бумаг в сопровождении людей в военной форме. Вначале ему стоит немалых трудов привыкнуть к постоянной неопределенности, к попыткам худо-бедно поспать, пытаясь хоть как-то укрыться от холода, чемодан — под головой, все тело содрогается в кузове от тряски на ухабах и когда тормоза — в пол, или на деревянной лавочке, или на холодном мраморном полу в зале ожидания на вокзале, куда все никак не может прийти поезд; открывать на рассвете глаза и не иметь представления, где ты находишься; не знать, удовлетворят ли твои документы проверяющего полицейского или жандарма, пограничника или таможенника, так придирчиво и бесконечно долго их изучающего. Каждое следующее отправление транспорта становилось облегчением, почти всегда — концом непредсказуемого по длительности ожидания; но каждое прибытие, каждое приближение к новому пункту назначения сопровождалось тревогой, перераставшей в тоску. Терпение — чистой воды инерция, многократно усиленная усталостью: очереди людей, ожидающих открытия окошка, где каждый путешественник будет допрошен, а багаж — тщательно обыскан человеком в форме, который один за другим переберет каждый предмет одежды, каждую туалетную принадлежность и каждый самый банальный сувенир. В залах ожидания, на пропускных пунктах и пограничном контроле Игнасио Абель оказывался включен в новую для себя разновидность рода людского, до сих пор совершенно ему чужд ую, если не считать знакомства с профессором Россманом: транзитные пассажиры, сообщество людей с обшарпанными чемоданами и сомнительными документами, кочевников со стоптанными каблуками, паспортами, испещренными множеством разных штампов самого подозрительного вида. Поезд, в который он сел в Барселоне на второй или третий день своего путешествия, прибыл в Портбоу к ночи, и теперь пассажиры молча сходили на перрон и выстраивались в очередь перед будкой возле пограничного шлагбаума. За ним топтался французский жандарм в коротком непромокаемом плаще — защите от моросящего дождика. В нескольких шагах от французского флага повешен не флаг Испанской Республики, а другой, красно-черный — огромное полотнище с анархистскими символами по центру. Что бы сказал Негрин, если б своими глазами увидел эту наглую подмену, если б ему самому пришлось отдать для проверки собственное удостоверение депутата и дипломатический паспорт в руки двух милиционеров с маузерами на поясе и патронными лентами через грудь, с красно-черными платками на шее и бакенбардами благородных разбойников с романтической литографии, по очереди осуществляющих контроль всех пассажиров поезда. Игнасио Абель еще в вагоне на всякий случай снял галстук и убрал шляпу в чемодан. Он еще не достиг требуемых высот в новом для себя качестве человека, привычного к ожиданию и терпению, к унижению и смирению. Так что он протянул свой паспорт, раскрытый на странице с фотографией, предварительно заглянув в глаза милиционеру — маленькие, красные. Милиционер посасывал погасшую сигарету, столь ленивый или усталый, что не пытался ее зажечь. На лавке возле стены плакала женщина: ей было отказано в пересечении границы. Сидела под красочным плакатом, на котором крестьянская нога, обутая в альпаргату, давит гидру с тремя головами: Гитлера, Муссолини и епископа. Другие путешественники поглядывали на женщину без единого слова, без следа сочувствия на лице, отводя глаза, когда она поднимала голову, словно опасались ее горем заразиться. Смертельно уставший милиционер выплюнул окурок и, послюнявив пальцы, принялся листать страницы паспорта Игнасио Абеля. Он и помыслить не мог, сколько еще подобных проверок ему предстоит пройти в ближайшие недели, сколько раз пытливый взгляд будет отрываться от фотографии в паспорте и придирчиво изучать его лицо, словно есть необходимость в установлении подлинности каждой его черты, как будто недостаточно фотокарточки и абсолютной прозрачности данных, вписанных в этот документ, пока еще не настолько измятый и заляпанный неловкими или грязными руками, чтобы полностью сбросить со счетов вероятность обмана, необходимость ареста или, возможно, всего лишь временного задержания, вполне достаточного для того, чтобы подозрительный иностранец пропустил последний поезд, опоздал и еще больше вымотался в этом путешествии, в своем бегстве. Со временем он изучил все варианты и выделил общие черты: нарочито усталый вид, который странным образом несет в себе угрозу, заторможенная покладистость, сухость размашистого шлепанья печатью, постановки штампа с датой въезда или выезда, манера задавать вопросы очень тихо, усугубляя трудность понимания и языковой барьер. На каждом пограничном переходе он физически чувствовал, как искажается его лицо при очередной встрече с инквизиторством пограничников и как в то же самое время меняется его лицо на фотокарточке в паспорте, все более отдаляясь от реальности, становясь лицом из совсем другого времени, лицом человека, который так бездумно далек от ближайшего будущего.

Даже злобная, через губу, черствость испанских милиционеров задевала не так сильно, как холодность французских жандармов в безупречной форме, грубо покрикивавших на испанских крестьянок, которые пугались так сильно, что не могли этих распоряжений понять. Возвышаясь над всеми, лучше одетый, отвечающий жандармам по-французски, Игнасио Абель понимал, что на него тем не менее распространяется то же самое презрение, и это осознание родило горькое чувство братства. Он тоже был sale espagnol[36] с той лишь разницей, что хорошо понимал эти оскорбления; впрочем, большая их часть не нуждалась в формулировках — их основания просто бросались в глаза, стоило лишь шагнуть за границу: чистенький вокзал, гладко выбритые жандармы с безупречно твердыми воротниками, с лоснящимися щеками хорошо питающихся мужчин, вокруг — плакаты с видами Лазурного берега и рекламой трансатлантических путешествий, а не с революционными или военными лозунгами, огромные окна ресторана, светящаяся вывеска отеля. Перейдя границу, он внезапно понял, в чем заключается кошмар его собственной испанской болезни, скорее всего неизлечимой, от которой разве что можно сбежать, хотя, что правда, то правда, он вполне умело скрывал ее симптомы: прежде всего, старался как можно быстрее отойти от своих соотечественников — тех самых, у которых нет ни шанса не привлечь к себе косые взгляды, убрать с глаз долой стигматы своей инаковости и бедности: береты, плохо выбритые лица, черные шали, темные нижние юбки, огромные узлы за спиной, грудные младенцы, сосущие отвисшие груди, — все эти испанские беженцы, что лавиной сходят из вагонов третьего класса и тут же, на перроне, подобно цыганам, разбивают лагерь. Но он-то ехал первым классом; он может войти в ресторан на площади, сесть за столик возле окна и распить за ужином бутылку прекрасного вина; укрывшись за шторами ресторана, он может приятно скоротать время до поезда в Париж, смакуя рюмочку коньяка и поглядывая на своих соотечественников, которые делят между собой шматы сала, ржаной хлеб и консервные банки с сардинами на ступенях вокзала. Успев за последние годы утратить инстинкт бережливости и страх перед завтрашним днем, он еще не приобрел привычку считать деньги и не мог отказать себе в том, что так долго окружало его жизнь комфортом. Пока что его еще защищал социальный статус. Однако тем же вечером он лишился и этой защиты. Это случилось в скором поезде до Парижа: билетов в первый класс не было, и пришлось купить билет во второй класс, причем без места. И очень скоро, с позором, его изгнали с занятого им кресла: после первой же остановки, когда в купе вошел весьма сердитого вида пассажир и тут же, в присутствии контролера, потребовал освободить место согласно купленному билету. И окинул Игнасио Абеля уничижительным взглядом, когда, выходя в коридор, тот протискивался мимо: растрепанный, с чемоданом в руке — изгнанный взашей из сна и с занятого им места узурпатор, прав на которое у него не было, потому что неотъемлемое право именно на это место принадлежит французскому гражданину с жидкими прядями, прикрывающими лысину, и неким значком на лацкане пиджака. Он пока еще не научился не обижаться, не обращать внимания на подобные вещи; спать где угодно и в какой угодно позе; не рассчитывать на уважительное к себе отношение, которое было чем-то самим собой разумеющимся в прежней жизни. Коридор поезда был набит людьми, и прошло немало часов, прежде чем ему удалось устроиться на полу и подремать в обнимку с чемоданом. Разбудил же его бесстрастный пинок жандарма, и от этого пинка много дней острой болью ныла его гордость — наверное, первый серьезный урок в процессе его ученичества. Однако он так и не научился молча принимать унижение, без гнева в душе, и быть благодарным за благосклонность того, кто запросто мог бы причинить ему вред, — не возмущаясь по поводу мелочной тирании.