ависит от усердия, ремонт не делают в спешке. В возне с велосипедом есть своя ценность. Не меньшая, чем в самой езде. Возникает состояние, когда я и ты перестают существовать, объект и субъект исчезают, ты сам и велосипед становитесь одной вещью, одним понятием, единением. Получается истинный киборг: человек-машина.
Как я и думал, гнезда штифтов разболтались, я подтянул их отверткой из своего набора инструментов, пшикнул на них пару раз масляным аэрозолем, который я держу в сумке на поясе. К этому времени солнце всходит над черепицей Девятнадцатого храма.
Моего плеча коснулась чья-то рука.
Мас. С велосипедом. Сумки готовы. Все увязано.
— Вот регулирую систему скоростей, — говорю я. — Переключатель вчера что-то барахлил. — Он кивает, натягивает очки под купол своей паломнической шляпы, и мы пускаемся в путь, скользя вниз по улочкам просыпающегося города. На магазинах взлетают стальные жалюзи, дети спешат в школу, размахивая разноцветными рюкзачками. Фургоны поставщиков урчат на разукрашенных в честь синтоистского праздника улицах, кругом флаги, знамена, фонарики. Во мне тоже появляется чувство празднества, возникает почти школьное ощущение каникул и свободы, но с собственными целями и задачами, в то время как весь остальной мир ворочает привычные жернова повседневности: работа — еда — телевизор — сон — работа — еда — телевизор — сон.
Этот участок тропы хенро, от Девятнадцатого до Двадцатого храмов, очень тесно связан с эпизодами жития Дайцы. В долине недалеко от Двадцатого находится самая сокровенная святыня храма — глубокая пещера у начала узкого каньона, где святой медитировал. Но туда — может быть, в следующее паломничество. В Двадцать первом храме, на вершине горы Тайриу, нам придется оставить велосипеды и дальше взбираться пешком: здесь Дайцы провел в молитвах целый месяц, пытаясь взывать к охраняющему его духу — Кокуцо. Теперь здесь нет ни одного служителя. Никто не совершает ежедневных восхождений, но электронные гиды из автомата, получив с дисконтных карт наши иены, подробно смакуют эзотерические подробности ритуальной молитвы Дайцы: миллион раз исполняют мантры Света, на белом чистом листе рисуют луну, а на луне — образ Кокуцо, а на лике Кокуцо — корону, а на короне — сорок Будд, а на ладони каждого Будды — раскрывшийся цветок лотоса, а в каждом цветке — жемчужину, испускающую золотые лучи...
— И так без конца — ad infinitum, — заметил я.
Но Кобо Дайцы достиг просветления не на вершине, а в приморской пещере на восточной оконечности полуострова Мурото. Именно к мысу Мурото, к морю, мы направляемся сквозь шорох бамбуковых рощ, для меня этот звук всегда был наполнен глубоким духовным смыслом. Голос Будды долин. Из-за холмов, где, словно жемчужина в лотосе, прячется Двадцать второй храм, я уже чую дух океана. И как всегда, он наполняет меня своим божественным недовольством. Море — воплощение перемен. Мас не сказал мне ни слова, но я чувствую, что его духовный прилив отступает. Теперь наше молчание — это молчание двух друзей, которым не требуются слова, чтобы выразить свою близость. Мы миновали барьер.
Тропа хенро между Двадцать вторым и Двадцать третьим храмами заасфальтирована, и сейчас по ней с бешеной скоростью несутся чудовищные колесницы Джаггернаута — современные автомобили. На наших картах указан альтернативный путь вдоль береговой линии: прекрасный велосипедный серпантин среди пологих, укрытых лесом холмов с одной стороны и безмятежным Тихим океаном — с другой. Нирвана между горами и морем. Мы пересекаем гористое плато, и перед нами открывается извилистая полоса белого песчаного пляжа. В конце него — город Хияса и многоцветная пирамида — пагода Двадцать третьего храма.
Я кричу Масу. Он тоже мечтает чуть-чуть отдохнуть в таком прекрасном месте. Вода страшно холодная, почти физический шок. Теплый воздух утверждает, что сейчас конец мая, а вода говорит — начало марта. Я с воплями бросаюсь в волны, хлопаю по воде и барахтаюсь, чтобы удовлетворить свои давние амбиции поплавать во всех океанах Земли, потом пулей выскакиваю на берег, стряхивая с волос длинные сверкающие брызги. Мас ждет под длинной ветвью древней сосны, похожей на вытянутую в мольбе руку. Легкими взмахами кисти он делает какой-то набросок. Черепахи.
Я рад, что он снова рисует.
— Каждую весну, примерно в это время, они приплывают откладывать яйца, — говорит он. — Каждую весну, уже миллионы лет, какая-то сила возвращает их на этот пляж, чтобы при полной луне они могли отложить здесь яйца. Они приходили сюда задолго до нашего появления, и после того, как мы исчезнем, все мы, все наши планы и надежды, они все равно будут возвращаться. Лично в меня это вселяет большую уверенность.
Он вздыхает и подписывает рисунок в своем альбоме для эскизов, называет его «Черепаший пляж. Двадцать третий храм. Луна в третьей четверти. Наму Дайцы Хеньо Конго».
Помолчав, Мас снова начинает говорить:
— Я помню, год назад мы с тобой кое о чем говорили. В то лето мы всей компанией приехали к тебе, мы говорили о графических сущностях, которые вызывают прямую физическую реакцию. Тип шрифта, несущий подсознательные образы такой силы, что читатель не в состоянии сопротивляться передаваемому приказу.
— Я помню этот разговор.
— У вас ведь получилось, правда?
Мои кулаки в перчатках инстинктивно сжались. Усилием воли я с трудом их разжал.
— Расскажи мне, Этан.
— Да, мы сделали это. Да.
— Дочка Морикава...
— Лечение — это одно из проявлений. А еще смех, слезы. Экстаз. Страх. Боль. И много чего еще. Мы назвали их по именам ангелов — серафимами, но они нас обманули.
Мас рассмеялся. Горьким театральным смехом. Смехом кабуки:
— И все это время я и представить себе не мог, что путешествую в компании самого Дандзуро Девятнадцатого.
— Я ведь не супергерой, Мас. Нет никаких супергероев, никаких Джеймсов Бондов. Жизнь — не представление анима.
— А те акира, — слово вызывает у него рвотный рефлекс, — ты ведь мог... ну, я не знаю, напугать их, что ли, ослепить. — Неожиданно в голосе Маса взрывается сдерживаемый гнев. — Выжить их сучьи мозги!
— Мне это не понадобилось. Ты же слышал, они сказали, что актер кабуки — всегда друг настоящим акира. Они считали тебя Богом.
— Плевать я хотел на этих фанатов кабуки! Я не просил, чтобы меня принимали за божество, не просил, чтобы мне поклонялись, считали меня героем, рассказывали, как Дандзуро защищает все, что для них свято, потому что все их ценности, и сами они тоже, вызывают у меня тошноту. Тошноту, злобу и страх! — Он снова молчит, напряженный, сжавшийся, замкнутый, молчит так долго, что я думаю, он больше ничего не скажет. Но это только пауза. Время, пока еще более глубокая боль просочится сквозь песчаные фильтры души.
— Мы собирались пожениться. Она была PR-менеджером у моих токийских агентов. Я встретил ее на ленче для актеров кабуки во «Фри Квинсленде». Я любил ее. Вот так. — Пальцы сжимаются в кулак, как захлопнувшийся капкан. — Такое, видишь ли, случается. — (Я тоже это знаю.) — И чаще, чем мы думаем. — (Друг мой Масахико, я тоже это знаю.)
Далеко в океане гигантские миллионотонные сухогрузы с рудой тяжело пыхтят, пытаясь избежать встречи с тропическим штормом. Еще дальше расплывчатое темное пятно. Это горит прибрежная аркология, пачкая горизонт маслянистым дымом. А на пляже, ближе к городу, двое ребятишек швыряют в воду палки — играют с собакой.
— Через три дня мы уже были неразлучны. Такой вот она была, делала что хотела. У нее был кот с обрезанным хвостом, мике — какая-то страшно редкая порода, слепой на один глаз. Всегда сидел на подоконнике и смотрел на улицу. Иногда замахивался лапкой на прохожих внизу. Думал, что это какие-то насекомые. У него не было пространственного зрения. Такие вот дела. Я много работал по ночам — дурная привычка еще из арт-колледжа, ну, ты помнишь, когда приходилось воровать компьютерное время, чтобы работать в «Кибердевочках Киндзури». Тогда и начинался актер кабуки. У Дандзуро была роль без слов. Она приносила мне бесчисленные чашки кофе. Только она умела готовить настоящий кофе. Она его сыпала меркой. Забавно, важное забывается, ее лицо, тело, в памяти остаются только мелочи: кот, кофе. Она часто играла в волейбол на крыше, знаешь, в таких обтягивающих шортах, какие сейчас носят девчонки, в наколенниках и налокотниках. Наколенники, налокотники, шорты — они как будто плавают в пустоте, ее саму я уже не вижу. Странно, правда? Мне так нравилось смотреть, как она бегает, прыгает, кричит, абсолютно отдается игре. Она была прекрасна. И я любил ее. А они ее убили.
Пара древних-древних стариков бредет с палками вдоль береговой линии, ковыряется в мусоре, выброшенных волнами щепках, надеясь найти сокровища, приплывшие из мифической Калифорнии. Самолет в небе выполняет медленный разворот, начиная снижение к мегаполису Токийской бухты.
— Эта дурацкая машина. Один из первых экземпляров новой модели «Дайацу», с четырьмя ведущими колесами. Тогда еще только начинали выпускать биодвигатели, и иметь такую было очень престижно, настоящий символ социального статуса. Она временами вела себя очень глупо, такие вещи, как статус, имели для нее значение. Тщеславие — этого у нее не отнять. Я тогда сказал ей: брось, это всего-навсего машина, пусть акира заберут ее. А она сидела, обеими руками облокотившись на руль, с таким видом, как будто ей на всех наплевать. Я хорошо знаю это выражение. Она и на меня так смотрела, когда я делал то, что ей не нравилось. Вокруг все орали, все, кто там был, орали как резаные, а полицейские сирены все ближе, и тут она говорит мне: «Давай садись, едем!» — и... знаешь, как это бывает в кино... как будто все происходит страшно медленно... Кажется, что в реальности так не бывает, но это правда. Я видел все, как при замедленной съемке: как главарь отступает на шаг, чтобы лучше прицелиться, как автоматический пистолет дергается в его руке, пока он опустошает магазин прямо в нее, как пули вспарывают ее, словно рыбу, — ты веришь мне? — я ведь именно так и думал: как зеркального карпа, потом стук — это последняя обойма с