Мы отправляемся на Огненную церемонию, где к нам присоединяются еще двое, две молодые женщины, одна из которых с большим сроком беременности. Перед центральным образом Будды, сделанным очень изящно, как и принято в Сингоне, мы встали на колени, все пятеро: две молодые женщины, Мас, я и мистер Паук, который свернул свои металлические конечности, как какой-нибудь отдыхающий кибернетический кентавр.
Сто восемь палочек душистого дерева для ста восьми человеческих иллюзий.
Огонь плещется в каменной чаше на алтаре, изгоняя странные тени из темных уголков Зала Дайцы.
Бьет гонг. Звенят колокольчики. Мантры пропеты, молитвы сказаны.
Одна за другой все сто восемь палочек — иллюзии материального мира, трудности духовного пути, грехи человеческой природы — отправляются в огонь.
Голуби хлопают белыми, как рис, крыльями под карнизами крыши.
В огонь добавляются душистые листья, благовония, масла. По лицу священника мечутся тени, как непоглощенные грехи, вынутые из губ и ноздрей лучами всепроницающего света.
Во всем мире остается только два звука. Голос священника Тсунода, мелодично произносящий слова молитвы. Тяжелые удары пенных волн — скорее ощутимые, чем слышные, — которые разбиваются о скалы под Двадцать третьим храмом. Оба эти звука временами сливаются вместе в единый звук голоса-океана. Фонарики покачиваются в струях мягкого ночного ветерка, мечутся тени. И меня охватывает ощущение благоговения, ускользнувшее в прибрежных пещерах.
О времени, проведенном в таком состоянии преображенного сознания, которое называют божественным экстазом, рассказать не может никто, ибо оно выходит за пределы личности, языка, логики. Любое утверждение, которое можно о нем сделать, будет настолько далеко от истины опыта, что в лучшем случае станет бесполезным, в худшем же — лживым. Чистота бытия. Кстати, средневековые мистики называли его Облаком Незнания.
Пламя опадает. Умолкает пение. Служитель ударяет в гонг. Духи развеяны. Наши грехи, наши слабости, наши поражения и ложные устремления сгорели дотла. Священник Тсунода подзывает нас к алтарю, чтобы мы втерли пепел в ту часть своего тела, которая более других нуждается в милосердии. Женщина трет живот своей беременной подруги. Беременная втирает золу ей в губы, грудь и поясницу. Господин Паук натирает себе грудь.
— Сохрани мой дух в чистоте, владыка Дайцы, — шепчет он. — Сохрани чистоту моих целей, — вторит его словам колокольчик. Я насыпаю мягкий серый пепел себе на пальцы и аккуратно втираю щепотку в синтетические пластиковые ладони рук. Мас смотрит на меня, берет пепел из чаши и втирает его в область сердца и голову.
Моя обитая деревом комната слишком полна звуками моря, чтобы спать. И слишком яркая луна. Я боюсь за дверью сёдзи услышать крик Маса во сне, по которому мчатся акира со знаменами и ножами в руках, нанося длинные и так медленно заживающие раны вдоль извилин его мозга. Я боюсь этого потому, что в моем демоническом ящике есть вещи, которые способны прекратить его кошмары раз и навсегда, как будто их никогда не было. Я их боюсь, боюсь соблазна. Снаружи стоит тишина, в храме темно, теплый воздух лишь изредка вздрагивает от отдаленного грохота ионосферных аэроспеисеров и шума двигателей громадных грузовых судов за горизонтом. Я иду по краю утеса. Залитый лунным светом океан излучает почти сексуальное очарование. Высота всегда представляла для меня какой-то нечистый соблазн, а высота над темной водой — особенно. Когда я в тот раз отыскал Луку в Сан-Франциско, она пригласила меня на уже давно намеченную прогулку по мосту через Золотые ворота. («Не на пробежку, не в поездку, а на про-гул-ку») — сказала она.) Мы остановились там, где соединяются стволы кабелей, чтобы посмотреть на радиомачты и спутниковые тарелки проходящего внизу транстихоокеанского сухогруза, может быть, того самого, чей шум я слышу сейчас в темноте. И я признался:
— Тебя не шокирует, если я скажу, что какая-то часть моего сознания хочет сейчас взобраться на парапет и сигануть вниз?
— Значит, родился с луной в Раке, под знаком двух трансполяров, — отозвалась она. — Саморазрушение пронзило тебя, как молния.
Как легко, как заманчиво, забрать свой велосипед и отправиться в Чисты Земли Кэннон на юге! Я могу вообразить, как колеса отрываются от аккуратной дорожки вдоль края обрыва. Могу вообразить, как человек и машина вместе падают. Могу представить, какие навыки потребуются, чтобы удержать их в единой сущности — человекомашине. Чего я не могу представить, так это удара о залитую лунным светом, омываемую волнами скалу.
Когда раздается голос, то кажется, будто сам Дайцы прервал мои мысли.
— Раненый и искалеченный, так? — В ночи мистер Паук подошел совсем неслышно на своих членистых конечностях. — Некоторые места больше способствуют этому, чем другие. Водопады. Озера. Поляны. Некоторые сады. Разумеется, всякого рода возвышенности. Такие пейзажи способны подтолкнуть к самоубийству людей, которым в обычных обстоятельствах это и в голову не придет. Часто думаешь об этом, сынок? Тут нечего стыдиться. Я — часто. Каждый день. Каждый день, сынок. Посмотри на меня, сынок. Посмотри, кого ты видишь? Мужественного человека, сражающегося с ужасающей беспомощностью? Героя? Святого? Я скажу тебе, кого вижу я. Я вижу пародию. Марионетку. Бессильное, бесплодное создание, живущее только из-за безжалостности современной медицины. Человека, который уже мертв. Уже мертв. Каждый раз, когда я смотрю в зеркало, сынок, я вижу там смерть. Смерть в бутылочке, смерть на конце петли, смерть под колесами скорого поезда, смерть у подножия скалы. Я смотрю и смотрю, и смерть отвечает мне своим взглядом, и я понимаю, что существует нечто еще более нелепое, безобразное, отвратительное, бесплодное и бессильное, чем я. Это смерть. Подобные крошечные открытия позволяют жить дальше. И мы живем, сынок.
— Вы более мужественный человек, чем утверждаете, отец.
— Или самый большой трус из тех, кого тебе доведется когда-либо встретить.
— Трус — это тот, отец, который отказывается делать добро из опасения, что это может причинить ему боль. Человек, который боится делать добро, страшась, что оно может породить зло.
— Все дело в том, имеет ли такой человек власть творить добро, сынок, или его делает бессильным чувство вины.
— У этого человека есть власть творить добро настолько могучая, что она превосходит само ваше понятие о власти.
Господин Паук поднимает голову, будто улавливая запах души.
— А потому вредоносная. Причина, по которой он отправился в это паломничество, — это надежда избежать большого зла, скрытого в его прошлом.
— Бегство, сынок, может оказаться неверным выбором, — говорит мистер Паук. — Все было бы прекрасно и внушало надежду, если бы жизнь сводилась к противостоянию Добра и Зла, Порядка и Хаоса, Света и Тьмы. Но реальность — это не детская сказка с хорошим концом. Если бы Путь был легок, в чем же заслуга того, кто по нему пошел? Учение Дайцы говорит, что Путь не проходит через бегство и даже через поражение. Ответ на злые действия — не отказ от действий, а правильные действия.
— Я боялся, что вы это скажете.
— Я тоже, — улыбнулся мистер Паук.
— Христиане говорят, что вся духовная жизнь сводится к тому, что один нищий показывает другому нищему, где найти хлеб, — говорю я. Мистер Паук кивает.
— Дайцы в этом месте написал стихотворение, — говорит он и добавляет, что не обладает даром чтеца, однако слова и сами по себе звучат очень убедильно.
Мурото:
Пусть каждый день
Воет ветер и стонут волны,
Они не заглушают Голоса Будды.
— Будды Медицинской Беспощадности? — спросил я.
— Или Будды Цыплячьих Решений? — улыбается он. — Я двадцать шесть раз поднимался на Спейс Маунт, сынок, но в другой инкарнации. — Шесть ног аккуратно уносят его по скалистой тропе к темной геометрической громаде храма. — Спокойной ночи, малыш, — оборачивается он.
Я стою еще минуту наедине с волнами и ветром, а затем следую за ним.
— Мас! — Мне не хочется будить его от такого чистого и спокойного сна, но если я помедлю, моя решимость может растаять. За спиной у меня высоко стоит луна. Серебряный свет окрасил обои. Я чувствую себя персонажем из стихотворения. — Мас!
— Этан?
— Излечение. Смех. Слезы. Экстаз. Страх. Боль. И забвение. Вчера в Черепашьей бухте я не сказал про забвение. Я боялся.
— Боялся чего?
— Того, что ты можешь меня попросить.
— Заставить меня забыть...
Субтропическую бабочку обмануло изображение луны на сёдзи.
— Забвение будет полным, как будто она никогда не существовала. Ты хочешь, чтобы она навсегда ушла из твоей жизни?
— Этан, она и так ушла из моей жизни навсегда. Я не хочу забывать. Я просто хочу, чтобы не было так. больно. Ты можешь так сделать?
— Нет такого фрактора, чтобы забрал боль, но оставил память. У меня есть такой, который может заставить тебя снова это пережить, как будто ты сейчас лично там присутствуешь. Что ты станешь делать с возможностью снова все пережить, это уж твое дело.
— Этан... — Он стискивает мою руку. Его пальцы очень изящны, артистичны.
— Я буду следовать за тобой сколько смогу. У меня есть фрактор, который следит, чтобы события не выходили из-под твоего контроля.
— Этан, я не могу продолжать так жить.
— Тогда закрывай глаза, — командую я. — Не смотри на меня, пока я тебе не скажу.
Батарейки в ящике с демонами почти разрядились. Пара капель сиропа возвращает их к жизни. Нужные мне фракторы относятся к низшему порядку. Малые демоны, я так свыкся с ними, что, наверное, стал к ним невосприимчив. Ля Серениссима и Мнеме. На сосновом столике лежит лакированный веер. Я раскрываю его, снимаю защитные полоски с липучек на фракторах и помещаю Ля Серениссима на картинку с дерущимися сороками в ветвях горной сосны. Мнеме — в центр, где группа улыбающихся пилигримов спускается по извилистой тропинке с го