Ночевала тучка золотая. Солдат и мальчик — страница 133 из 153

– Набейте в кеды солому, они за ночь высохнут.

Тогда Лева сказал:

– Если что, я завтра этой соломой набью Академика и выставлю на самом видном месте Селигера…

У Юрки была кличка Академик. Конечно, кеды так и остались мокрыми, и ребята ругались отчаянно, говоря, что в обуви проросли овсы и горохи.

Из банки, которую убрали в палатку от дождя, а потом опрокинули, расползлись по углам черви. Мы их находили повсюду, даже в карманах. И Володька как-то сказал:

– Что ж, такая, видно, судьба рыболовов: кто-то спит с бабами, а мы с червяками.

А приемник по-прежнему воспроизводил один шум, и нам казалось, что весь мир погребен под серыми, мглистыми дождями и не существует больше никаких звуков, кроме одного – шуршащего.

Приемник ожил неожиданно для всех и для Юрки тоже. Это случилось ночью. Еще не проснувшись, мы почувствовали, что в мире произошло необычное. Какие-то спокойные, счастливые картинки вдруг привиделись перед пробуждением, и тихий, ниоткуда взявшийся вальс покачивал нас во сне. Мы зашевелились, потом враз подняли головы, ничего не понимая. Гибкий, широкий звук наполнял нашу палатку, и шел он от приемника.

Мы откинули полог и ахнули. Никаких дождей не было и в помине.

Стояла блестящая селигерская ночь. Густые темные деревья стряхивали с листьев последние капли, не высушенные луной. Ярко пахло зеленью, тонко позванивали медные колокольцы звезд. Между кустами шевелился залив, и он тоже играл, рассыпая тысячи медных блестящих звуков. И даже можно было разглядеть, как от одной очень яркой звезды легла через воду дорожка, пронзительная и хрупкая, как золотая игла. Кто-то говорит:

– Поедем в озеро.

Я их помню несколько, великолепных селигерских ночей, когда мы не могли спать и уходили в озеро. У нас было три лодки. Мы, негромко всплескивая и оставляя веслами воронки на воде, которые тут же заполнялись до краев жидким лунным светом, уплывали в бесконечность.

В зыбком непрочном свете озеро словно бы все играет, а в то же время оно невидимо. Прозрачный сумрак лежит над водой. В такие минуты даже у музыканта возникают медленные, незнакомые, какие-то лунные мелодии. Почти молитва. Вроде Аве Мария. Аве Мария! Аве ночь! Аве луна! Аве Селигер! И все молчат, и плывут в сиреневое густое пространство, и никто не спросит: «Куда? Зачем? Надолго?»

Но помню я, как Володька Магерин плясал однажды вот тут, посреди озера. Две лодки поддерживали с боков третью, а на узенькой деревянной скамеечке, разнося мелкую дробь по воде, плясал Володька. Он плясал «цыганочку», выгибаясь и кружась, и казалось, что все мы немножко сумасшедшие, что все загипнотизированы необычными красками и звуками. Лодку лихорадило от быстрых ног, кто-то кричал: «Танец рыбаков с бреднем!» – и Володька – кто такое умел, кроме него, – ходил словно над пропастью по тонкой дощечке; отступая назад и кружа, он выхлопывал по своему телу замысловатые ритмы, он диковато и ходко ускорял и без того скорый ритм, пока, как подрубленный, не упал на руки друзей.


Еще были песни. Их было больше всего, они насквозь заполняли все наши вечера, делая каждый вечер по-своему удачливым.

Кто-то скажет:

– Комсомольскую. Первые слова – «Там, вдали, за рекой…».

– А как у вас с членскими взносами? – спросит вдруг Володька. – Все, кто механически выбыл, могут подпевать…

А пока шум да смех, к костру подвигается Юрка. У него негромкий, очень тонкий голос, и песню эту имеет право запевать он один. Так у нас заведено. Антон машет предостерегающе рукой, и становится очень тихо.

Там, вдали, за рекой, загорались огни,

В небе ясном заря догора-ла…

– Женские голоса, – предупреждает кто-то, и стройно, немного осторожно вступают девушки. Потом присоединяемся мы, и песня делается какой-то суровой и в то же время жалостливой.

Когда поют девчата, кружится голова, точно тебя быстро поднимают на высоту. Их голоса уводят в ту неведомую даль, где в бою умирает мальчишка. И уже чудятся тревоги, ночи, пробитые выстрелами, и трудная невозможность помочь тому, похожему на нас человеку, который где-то рядом, может быть за этим леском, истекает кровью…

А мы-то и не родились еще!

Темная, склонилась над островом и молчит старая липа, огни играют на нижних ветках. Тихо. Когда пламя костра на мгновение увянет, вокруг на ветках вспыхивают сотни зеленых огоньков. Это днем рубили гнилую осину, щепа обрызгала все вокруг, и теперь оно зажигается необыкновенным матовым светом. В просвете между ветками мерцает и шевелится во сне залив.

Капля крови густой из груди молодой

На зеленую траву стекала.

И опять мы сидим молча. Тишина, рожденная среди многих сразу людей, очень трогает.


Зойка на лето приезжает сюда работать инструктором. В первый же вечер она появляется у нашего костра. Она стоит маленькая, гибкая, ясные, уж очень ясные глаза и зачем-то накрашенные губы.

– Здравствуйте, путешественники!

– Здравствуй, коли не шутишь, – говорим мы.

Зойка, милая, преданная наша Зойка, как хорошо, что она пришла. В своей красненькой ковбоечке и шароварах она вплывает в красный свет костра, а мы все смотрим на нее. Мы все любим Зойку и все никогда не говорим ей об этом.

– Садись, что ли, – предлагаем мы, раздвигаясь.

Она сидит, молчит и слушает наши песни. В глазах под густыми ресницами то ли от звезд, то ли от искр прыгают веселые огоньки. Она предлагает, не улыбнувшись:

– Кто-нибудь хочет завтра на яхте?

– Ого! – произносим мы одновременно и подскакиваем.

Мы все хотим ехать с Зойкой на яхте. Все, кроме дежурного, который тоже хочет быть с Зойкой на яхте. Но мы говорим ему:

– Цыц, раб, прикованный цепями примитивно-первобытного хозяйства к лагерю! Нишкни! Мы едем!

Эти поездки необычны. И дерзки. Есть несколько мгновений жизни, которые я как-то резко и навсегда запомнил. Таким был взлет на самолете, впервые увиденное Черное море и вот это, поход с Зойкой на яхте. Ребята, усаживаясь в парусник, шутят:

– Эй ты, не грызи шкоды!

– Ну, ну, помалкивай, стаксель!

Лева обязательно спросит, памятуя о том случае, когда мы час плавали в ледяной воде, ожидая спасения: «Круг взяли?»

Некогда мы выплывали даже на двух судах, которые именовались «Ох!» и «Ах!», а так как у нас было два Юры, то они стали называться после: Юрка Оховый и Юрка Аховый.

Между тем мы медленно, галсами выходим из залива и начинаем ловить ветер. Нас подхватывает, яхта становится вроде бы легче, и она потечет, едва касаясь волн и со свистом взрезая воздух.

Все озеро покажется наклоненным в одну сторону, а мачта начнет чертить зигзаги по небу. Вот это мы и любим. Свист, брызги, взахлеб ветер, иногда волна. Какая-то чисто дедовская лихость от взвинченных троек, и потому надо петь, орать и гикать.

– Левый натяни! – кричит Зойка и, щурясь, смотрит наверх. Мы здесь только команда, мы слушаемся и натягиваем левый. Но Юрке хочется поозорничать, и он говорит, подражая обидчивому мальчику: «Не хочу». Теперь мы летим, зачерпывая воду, еще секунда, полсекунды, и мы с разгону воткнемся в озеро и со скоростью пули вышибем дно. Но Зойка тоже сделана не из ваты, она принимает игру, и это самое ужасное и великолепное.

– Юрик! Ну, потяни веревочку.

– Не хо-чу. Не буду, вот.

Теперь через борт с шипеньем льется волна, а озеро дыбится и встает стоймя, и берег отчего-то у нас сверху Может, потому, что мы теперь наверняка перевернемся, становится смешно, и мы не можем говорить.

– Юрочка, – произносит ласково Зойка, – будь умницей, дерни за веревочку. А не то мы все пойдем к рыбкам.

– Ну ладно, – как-то очень быстро соглашается тот, и берега вдруг встают на свои места. И снова перед нами синее, куда-то летящее, взвихренное, которое мы называем Селигером, а мы летим сквозь него, и торопим сами себя, и хотим все сильнее, все дальше!

…Зойка сидит у костра и слушает нас, закидывая назад голову и вглядываясь в небо. Потом встает, устало проводит рукой по волосам:

– Итак, до завтра. Спокойной вам ночи.

Мы тоже встаем, кто-нибудь, кажется Лева, скажет: «Спокойной ночи, спать до полночи, а потом вставать и комаров гонять».

Зойка уходит по темной неразличимой тропинке на турбазу, это с километр. Чтобы ей было веселей идти, мы поем вслед хорошую песню.

– Счастливо тебе, Зоя!

Тропинка идет вдоль озера, и мы знаем, что песня будет до самой турбазы сопровождать нашу Зойку.


Прошло ровно десять лет с тех пор, как я начал эту книгу. Мне было немного лет, я поехал сюда, не ожидая ничего и, может быть, ничего не желая найти.

И этот край вдруг стал мне родным. Не только местом, где я не родился, но хотел бы родиться, но и местом, где, может быть, хотел бы умереть.

Когда я впервые попал сюда, я не знал еще ни Черного моря, ни Ленинграда, ни Ангары, ни Закарпатья, ни других каких-либо мест. Я покидал мой Селигер, чтобы узнать то, чего я не знал, но всегда я возвращался обратно.

И я никогда не разлюбил его. Наверное, оттого, что я родился под таким же небом, среди таких же берез и сосен… Даже невозможно объяснить, но великое тяготение Селигера я испытываю всегда и подчас ухожу в Третьяковку, к Левитану и Шишкину, чтобы почувствовать Селигер, переживая в то же время тоску по обыкновенной селигерской воде. Из справочников известно, что водопроводная вода поступает в столицу также частью из Селигера. Иногда, поставив ладонь, я смотрю на нее и представляю мокрый песок, и чащу камыша, и тихую сосну на кряжу. Но водопроводная вода – это химически очищенный продукт: и луга, и камыши, и лес остались там, за пределами фильтров, и ничего она мне не принесет, кроме новой тоски.

И снова я еду на Селигер и гляжу на него так, словно никогда не видел, все опять ново в нем.

Вчера на рыбалке меня застал дождь. Он шел ровной полосой, и от него стоял треск по плесу, слышимый за километры. Потом приблизился и встал рядом со мной, этот дождь, и замер на секунду, и я увидел, что моя байдарка слева мокрая, а справа еще сухая.