Ночевала тучка золотая. Солдат и мальчик — страница 134 из 153

А рядом рыбак из Старого села надел целлофановый мешок и сидел в нем, как жук в водяном пузыре, неподвижно уставившись на удочки.

А я, забыв укрыться, смотрел на воду, на небо, дальний лесной берег (горизонт в несколько рядов – от зеленого до темно-синего) и все опять думал о нем. Сколько прошло времени, мы выросли, вызрели и, кажется, чему-то научились. А Селигер опять при нас, он, наверное, на целую жизнь, и тихо шумит нам, и рассказывает так же, как мы ему, свое, иной раз такое странное, что и не поймешь, что же это? Моя лодочка до краев полна его насмешливыми небылицами, вот некоторые из них.

Черви и паук

На дне лодки всегда живут сто веселых червей, которые удрали из консервной банки, приготовленной для рыбной ловли. Почему именно сто, я не знаю, может быть, потому, что их очень много. Все свободное время в дальнем углу на корме они рассказывают анекдоты, в которых высмеивают плотву и окуней. Иногда они распевают хором озорные песни и пристукивают в такт хвостами.

Рядом живет паук с раскладными ногами, как у штатива. Он перепутал все капроновые лесы от моих удочек, а в часы рыбалки тихо щекочет мне лодыжки. Нарочно он делает так или нет, я, право, не знаю, но какая это рыбалка, если тебе лодыжки щекочут. Я начинаю громко хохотать, и вся рыба расплывается прочь.

Муравей

Муравей тащил ягоду. Тяжелую. Красную. Из нее капал сок, и у муравья щипало глаза. Весь день он тащил ягоду и на закате солнца оказался на тропинке, а за ней уже была видна острая крыша муравейника.

По тропинке шел человек. Он нагнулся и сказал: «Гляди-ка, ягода». Потом увидел муравья и щелчком сбил его на землю. «Поди прочь, привык на готовенькое!»

И с тем засунул ягоду в рот. И пошагал дальше.

Улитка

Улитки все одинаковы, так же как и солдаты. В форме у них единообразие, и свои ракушки они делают слева направо, по закону стандартной резьбы. Если у вас живет поблизости улитка, вы это можете проверить.

Но нашлась одна улитка, которая сделала себе ракушку по-иному. Справа налево. Это была творческая улитка, непохожая на остальных.

Пришли люди и сказали: «Взгляните, какая редкая ракушка. Она с левой резьбой». И они забрали ее. Улитку же они вытряхнули, она им была совсем не нужна.

Утенок

Он потерял гнездо, этот маленький утенок. Среди камышей его почти не было видно, только пронзительный крик, одинаковый, в общем-то, у всех детей и детенышей, несся над водой.

И многие из нас, сидевших в тот миг на рыбалке, слушали беспомощно, как по соседству творилась беда. А он плыл и плыл вдоль берега, тревожа все новых людей. И те откладывали удочки и начинали смотреть на озеро. Но вдруг невесть откуда над нами пронеслась взволнованная серая утка и словно бы упала с лёта в камыши. И мы облегченно вздохнули и, закуривая, заговорили вдруг торопливо и радостно, словно сами пережили трудные минуты.

Вороны

Прямо над нами жили вороны, этакая интеллигентная семья. А Валя спросила утром:

– Ты вчера только две рыбки поймал?

– Как же две? – возмутился я. Потому что нет обиднее подозрения, что рыбак ловит по две штучки.

– А сколько ты поймал? – спросила Валя, и мне показалось, что она спросила это очень странно.

– Может, ты разучилась считать? – спросил я на всякий случай.

– Тогда иди и посчитай сам, может быть, у тебя выйдет больше.

Вот так она сказала и пошла умываться. Из котелка торчали два унылых рыбьих хвостика, и я все понял.

– Это вороны! – закричал я.

– Конечно, некоторым неудачникам хотелось бы свалить все на ворон, – говорила Валя, обращаясь к полотенцу, которое держала в руках. – Но порядочно ли это – обижать честных и работящих ворон?

Я молча сел, пристыженный и тихий. Почти рядом на суку сидела ворона и, едва усмехаясь, глядела на меня одним глазом.

– У-у, каркало! Я тебе перышки почищу, – шепотом сказал я ей и показал кулак. Словно бы не поняв моей угрозы, она равнодушно отвернулась и поковыряла в зубах длинным костяным ногтем.

Шурка

Я разобиделся на весь белый свет и пошел купаться. Когда я сержусь, я надеваю ласты, маску и ухожу к своему другу Шурке.

Такое имя я дал щуренку. Сперва я даже жестоко ошибся, приняв его за палку. Лежит себе на желтом песке черная головешка, и подводное течение качает ее с боку на бок. Но я разглядел, что это рыба, и подумал: дохлая, видно. Чего ей лежать так странно, что ее водой качает. Но я вернулся и тронул пальцами скользкую спину. Вот тут и головешка моя подпрыгнула, точно черная вспорхнувшая птица, и метрах в трех улеглась опять на песок.

– Ах ты, щука, ах ты, Шурка! – сказал я тогда, удерживаясь от смеха, и два добротных пузыря выкатились у меня изо рта.

Я опять подплыл: лежит себе щуренок, только глазом сторожит каждое мое движение. И глаз у него на носу, точно колесо на телеге, поворачивается. И кажется мне, что он хочет крикнуть с досадой:

– Ах, ну до чего же ты надоедливый товарищ! Разве ты не видишь, что я на охоте, и в такое время мешать нельзя.

Потом мы с Шуркой встречались не раз и не два. Он лежит, покачиваясь, рыбку сторожит, словно узкая подводная лодка, затаившись на дне. А я тут же плаваю, обиду свою в бульки превращаю. А когда бульки кончаются, я прощаюсь с Шуркой (он хвостом лишь шевельнет) и выплываю на солнце, которое все такое же медленноватое, вроде бы колючее от лучей, но очень нам нужное. Перед этим я подплываю к кусту элодеи, которая растет в воде и похожа на ветку сосны. Я отламываю ветку и приношу Вале.

– Шурка тебе прислал. Держи. – И иду одеваться.


– Лаврового листика положили?

– Эх, ушица, за уши не оттянешь…

– Тройная!

– Трехэтажная!

Живой лещ еще стучит хвостом и все попадает по морде окуню. Опущенная в кипящую воду рыба меняет цвет глаз – верный признак, что она сварилась. У окуня как камень-янтарь глаз делается ярко-желтый, у плотвы и леща – белый. Тогда рыбу вынимают, чтобы не замутнела юшка, от которой уже аромат на весь лес.

Кто не жил в лесу на берегу озера, тот вряд ли знает вкус настоящей рыбы, с белым мясом, сладкой, нежной, тающей во рту. Один мой товарищ любил говаривать: «Рыбу надо съедать по „собственному ее желанию“. То есть как она хочет. А каждая хочет быть съедена по-своему…»

Как-то я поехал за грибами в деревню Донино, к товарищу Сашке Яблочкину. Мы тогда только поступили на первый курс техникума. В Люберцах на платформе встречались: Сашка с поезда, который приходил с Куровской рано утром, я из Ухтомской, и ждали электричку, холодея на осеннем ветру. Потом лезли на крышу, вагоны были битком забиты, и так сидели, обняв друг друга и согреваясь Сашкиной шинелью. Это была короткая, очень странная дружба, когда сердца открыты всем, всем, и оттого можно ездить на крыше и где угодно, а земля, голубая, в утренней дымке…

Вот к Сашке Яблочкину я и поехал за грибами. Запомнил я две вещи. Во-первых, мне никак не попадались грибы, тогда как деликатный Сашка собирал только там, где я уже прошел. А у него дома бойкая младшая сестренка пересыпала его корзинку ко мне. Раздосадованный, немного покрасневший Яблочкин, который и сам хотел это сделать, но опоздал, закричал на сестру:

– Ну, чего ты лезешь? Там ведь есть грибы для засолки, они ему все равно не нужны!

И еще я запомнил суп. Я точно знаю, что и после я никогда не ел такого супа. Это была деревенская похлебка, с картошкой и прочими зеленями, с мясом, которое растушилось до того, что само растаяло, поделившись на тонкие белые жилки. Ее томили в чугунке в русской большой печке, и такая это была похлебка, что я ел, и задыхался, и обжигался, и не хотел больше, а все-таки ел.

– Особый какой-то суп, – сказал я.

Яблочкин засмеялся:

– Особый… Проголодался ты просто, вот и получается особый!

– Нет, он вкуснее!

Я не мог объяснить, чем он вкуснее, и поэтому попросил вторую миску.

Вот тоже и рыба. Ее не объяснишь, не расскажешь. Ее едят у костра, когда еще не высох садок и чешуя еще не остыла, а тут же с каплями крови рассыпана на песке, как гривенники. И руки в горячем масле, и хлеб в масле, и губы, и щеки…

Как говорят на Селигере: жуй да плюй! Можно, конечно, и в Москву щучку какую привезти, набив ей брюхо крапивой и в ту же крапиву хорошенько завернув, только ни в коем случае не чистить… Но все равно не будет в ней той свежести и сладости, как у берега озера.

И, отваливаясь на траву, ты думаешь: «Всё, по горло, скоро медок на животе выступит», – но не говоришь этого, а, наоборот, протягиваешь руку за желтым, еще с кипящим боком окуньком. Пожалуй, вот это и все. Но потом ты будешь так говорить несколько раз, пока не опустеет сковородка, и сладко не отхрустят обжаренные плавники, и даже масляные обжарки исчезнут с краев ее.


Рыба – это все-таки странное, серебристо-холодное изделие, которое в чем-то непонятно, всегда радостно, словно одухотворенное живое серебро, которое ты сам создаешь.

Я люблю смотреть, как в магазине продают живую рыбу. Продавцы в этих отделах обычно веселые и приятные ребята. Они лезут в огромные стеклянные аквариумы с водой, чуть красноватой от рыбьей крови, они черпают живое серебро большими подсачниками и со смехом бросают его на весы. Тучные сазаны или лещи падают, задыхаясь, открыв толстые рты, словно заморенные быстрым бегом. И сразу успокаиваются, почувствовав приятную холодность металлических весов, а потом исчезают, довольные, в толстых бумажных свертках, как будто заворачиваются в одеяло на ночь.

– Скажите, пожалуйста, откуда такая рыба?

– Из воды небось. Рыбка плавает по дну…

– А откуда ее привезли?

– Эту, что ль? Из Осташкова. Слыхали небось – Селигер?

Итак, рыбу ловят в Селигере. Это не секрет. Ловят издавна, всякими методами и в большом количестве. Ихтиологи называют двадцать один вид рыбы, которая водится в озере. Примерно столько же в начале прошлого века перечисляет Озерецковский. Называет он и способы ловли, известные в те времена. Невода, одинки, бродники, сети, мержи, уды и остроги.