Ночевала тучка золотая. Солдат и мальчик — страница 139 из 153

– Еще немного, Борис! Нужно нажать.

– Слышу, – говорил Борис и больше ничего не говорил.

Еще мы орали на Лешку:

– Смотри, куда правишь! На огни правь! Да не ставь ты лодку бортом к волнам!

– Посмотри, – просил я Лешу, – дырку на корме еще видно?

Эта дырка была давно, и мы как-то не придавали ей значения. Но уже однажды случилось, что в байдарку налился дождь, корма ушла под воду, и в минуту судно наполнилось водой.

Я, надрываясь, кричал Леше:

– Дырку посмотри! Дыр-ку! Ты слышишь меня?

– Ничего же не видно, – отвечал Леша.

– Постарайся увидеть! Ты же понимаешь, надо увидеть.

– Да ведь руки собственной не видно, – спокойно говорил он. – Я целиком уже в воде.

Объявить об этом спокойно мог действительно только Леша. Все трое мы уже понимали, что скоро конец. Мы еще гребли, и руки наши онемели от ударов волн по веслам, ноги болели оттого, что затекли и долго находились в воде. Мы еще боролись за жизнь, став сразу нечувствительными и к холоду, и к усталости. Но ведь мы почти не двигались – может быть, сотня метров в час… Этак можно плыть целую вечность!

Друзья меня потом спрашивали:

– Вы что же, плавать не умели?

Умели, конечно. Но до ближайшего берега оставалось километра два, это против волн и бури, дальнего же, куда мы единственно могли плыть после кораблекрушения, не было даже видно. Еще нужно вспомнить, что мы шесть часов гребли без отдыха и два с лишним часа боролись с ветром и бурей.

Друзьям я отвечал:

– Конечно, умели плавать. Мы и поплыли бы по ветру к дальнему невидимому берегу, держась за борта байдарки. Пока она, конечно, смогла держаться на воде… Для этого нужно было вовремя увидеть, когда ее начнет заливать.

Так я говорил друзьям, и так думали мы тогда на самом деле. И я как бы на всякий случай сказал ребятам, в каком порядке мы будем покидать судно. Сперва я, потом Леша, и последним Борис. Я сказал еще ребятам, что поплывем мы по ветру и всем надо держаться друг друга и друг другу помогать. У нас еще происходил свободный обмен мнениями, и Борька сказал, что, мол, есть еще порох в пороховнице (у него как раз вышибло волной весло, и я успел поймать его), потом мы вдвоем успели сказать Лешке, что он, кретин, совсем не следит за волной, которой нас накрыло с левого борта. Мы уже сидели по пояс в воде, и надо было решаться на последнее средство: покидать байдарку.

Вдруг Борис выругался и сказал:

– Черт, мель какая-то!!

В тот же момент и мое весло стукнулось о землю, хотя мы были посреди плеса. Мы тогда еще не поняли своего спасения, а продолжали грести, испугавшись, что нас посадит на подводный камень. Проплыв метров пятнадцать, мы наконец поняли все.

Борис вывалился в воду, как мешок, его пришлось даже поддерживать. Теперь мы трое стояли в воде, в спину нам поддавало волной, но так уже можно было жить. На берегу играла музыка, какое-то сентиментальное танго. Мы извлекли из носа рюкзак и нашли в нем среди воды и вещей походную кружку. Под звуки танцевальной музыки мы стали вычерпывать воду из лодки. Танго успели сменить фокстрот, и краковяк, и вальс, а мы все вычерпывали воду, которой, казалось, и конца не было. Легче было, наверное, вычерпать кружкой весь Осташковский плес…

Леха сказал тогда, поеживаясь от очередной волны, подкатившей под шею:

– Танцуют ведь вот… – И выругался – первый, наверное, раз на Селигере.

И кто-то из нас еще сказал:

– Такая музыка – и тонуть… Неприятно как-то!

Но теперь мы говорили и могли ругаться именно потому, что уцелели и до берега, где топчут пыль на деревянной танцверанде модные осташковские девочки, мы уж как-нибудь доплывем. Теперь доплывем.

Воды в байдарке поуменьшало.

– Откуда здесь мель? – спросил Борька.

– Черт ее ведает…

Приехав домой, я, конечно, ухватился за книги и нашел, опять же у Озерецковского, главную причину нашего спасения: он писал о двух островах – Козы и Званец, ушедших под воду. В начале XVIII века они были размыты водами Селигера, так как защищали другие острова и город от волн, «возносящихся на озере иногда высокими горами».

Дома, сидя за книжками в уюте и при спокойном свете настольной лампы, я вспомнил те высокие волны и оглушающую, полную борьбы ночь, когда неоткуда было ждать спасения. Я подумал, что мы правильно сделали, боровшись до конца, до последней минуты, иначе не попали бы на маленький пятачок суши, запрятанный посреди плеса. Еще я подумал, что такие острова, как душа настоящего человека, напоказ не красуются, но случись несчастье, и они помогают тебе.

За полночь были мы в Осташкове, и Борька уже канючил что-то насчет фотопленки, которая промокла от воды, а Леша искал унесенные, наверно, водой кеды. Значит, жизнь началась снова, если вспомнили о пленке, и о кедах, и даже о том, что чуть не утонули вещи, взятые напрокат, за которые не расплатиться бы до конца жизни. Только чьей жизни-то?

В поисках ночлега мы наткнулись у пристани на человека, длинного, в тюбетейке, которого звали Петей. Он объяснил, что сейчас разрешено ночевать в каютах парохода, и предложил проводить на ВТУ-315. Мы свалили все мокрое, неразобранное в коридоре и сели на сухие деревянные лавочки. Мы еще не пришли в себя. И Петя, наверное, все понял. Он понял, что нам приятно слышать обыкновенный человеческий голос, и все не уходил, а что-то говорил. Все хотел развеселить нас. Он рассказал, как двое перед нами утонули совсем, а вот мы выплыли, а это что-то уже значит.

Потом Петя ушел, и нас взял озноб, совсем не от холода, а нервный: мы избавлялись от переживаний. Впрочем, это продолжалось долго. В ту ночь на пароходе мне показалось, что нас опрокинуло и мы плывем вверх дном. Я лежал на второй полке, судорожно ощупывая потолок, и думал: «Теперь уже не выбраться». Потом опустил руку вниз, попал в кружку с водой и закричал Борису: «Посмотри, где мы находимся… Кругом вода!» Борис со сна ничего не разобрал, но посмотрел в окно и ответил, зевая: «Вода, конечно», – и опять заснул. Он рассказывал, что я будил его раза три.

Наутро ранехонько нас погнали с парохода, потому что он уплывал на Полново. Опять прибежал Петя, помог нам реализовать три банки с тушенкой и попрощался. Славным человеком оказался он, матрос с парохода ВТУ-315.

Мы сидели на вещах, глядели на отплывающий пароход, на небо, по-утреннему свежее, на ласковую зелень и проходящих с вещами девушек.

– На турбазу, что ли?

– Ага. Кажется, у них заезд.

– Новые, значит, кадры…

Мы сидели и не торопились, а жизнь, суматошная, не касавшаяся нас, была действительно прекрасна как никогда.


Теперь трудно объяснить, почему я решил, что знаменитый пейзажист Шишкин был на Селигере. Уже после того, как узнал достоверно о его пребывании здесь, я пересмотрел все книги в Ленинской библиотеке и ничего не нашел в них. Но была у меня еще одна мысль, убеждение довольно неотвязное. Мне казалось совершенно невозможным, чтобы никто из знаменитых в прошлом живописцев не побывал тут, на берегах Селигера. Озера, в прошлом довольно известного, исторического, близкого от наших столиц.

Мне казалось, что такое прекрасное, не огрубленное руками человеческими явление, как наш русский Валдай, в частности Селигер, может стать источником творчества многих настоящих художников.

Я не приписываю мое обращение к Шишкину только интуиции, я ведь мог просто слышать где-нибудь об этом.

У меня в жизни были моменты, когда я подолгу простаивал у его картины «Лесные дали». Она мне нравилась совсем не лесом, не колоритной сосной на переднем плане, а своей, что ли, перспективностью. Вот этим, что меня поразило поначалу и на Селигере, – широкая вода под бледноватым небом и бесконечные синие горизонты, когда за последним из них ты угадываешь еще один, наипоследнейший, а за ним, как ни странно, еще многие другие. И хотя они не видны, они есть и оттого создают эту чудную широту, которую мы называем Валдаем. Такое я однажды увидел с высоты от Новых Ельцов и пережил длинное, как звук валдайского колокольчика, чувство неохватности, нескончаемости земли, когда можно так же длинно и просторно думать.

Может, поэтому я часто ходил в Третьяковку смотреть на «Лесные дали», когда мне очень не хватало моего Селигера. Между ними была связь, тонкая ниточка, и это заставляло меня искать.

Не скоро я узнал, что Шишкин был и в Ниловой Пустыни, и даже у истоков Волги и оставил целых семь (я смог это подсчитать) этюдов.

Но как ни огорчительно, нигде эти этюды не названы. Конечно, нет и никаких репродукций. Вероятнее всего, они исчезли навсегда.

Но я так увлекся поисками да репродукциями, которые я просмотрел все до единой, что картины мне стали сниться по ночам. Будто я пью чай и вдруг вижу на блюдце цветной отпечаток с картины Шишкина «Сосновый лес у Ниловой Пустыни». Вот так ярко и заманчиво помню: купола монастыря в голубое небо окунулись, сам монастырь зелеными деревьями окружен, а на переднем плане сосна, чудная такая, с медной озолотью, плотная сосна наискось весь монастырь перечеркивает. И я говорю торопливо:

– Так вот она какая! Я именно такой ее представлял.

И будто обращаюсь я к собеседникам, только пью я чай не где-нибудь, а в усадьбе Ивана Феоктистовича Толстого, что живет в селе Буховостово, напротив луки Дударницы. И меня нисколько не смущает, что он, помещик этот, жил лет за восемьдесят до Шишкина и его приезда на Селигер. И помещик мне так ласково ответствует, приподнимая блюдце:

– Чего-с удивительного, мы эту картину хорошо знаем-с, и блюдец у меня таких предостаточное количество!

– Так подарите, пожалуйста! – кричу я ему.

– Пожалуйте-с, – говорит он любезно и протягивает мне разрисованное блюдце, держа его на одном указательном пальце.

Я хочу его взять, но блюдечко качается и вдруг летит прямо на пол, разбиваясь вдребезги.

Слезли мы в Ниловой Пустыни, оглядели монастырь, тот самый, который рисовал Шишкин. Изнутри он побит и исковеркан, насколько можно было это сделать. Видимо, сказалось пребывание тут колонии малолетних преступников. Да и общее наше небрежение многими подобными памятниками. Стены ободраны до красного кирпича, они как живая рана, даже больно смотреть.