Ночевала тучка золотая. Солдат и мальчик — страница 146 из 153

«Порода», – сказала тетя Аня, и я, глядя на дядю Викентия, вспоминаю бабкины глаза, до чего отчетливо вижу их, светлые, круглые. В глазах дяди Викентия живут глаза бабки, до этого я и не вспоминал, какие у нее глаза. Но неистовость, нетерпение – это, пожалуй, от деда. Дядя Викентий тащит меня на другую половину дома, объясняет, размахивая руками:

– Во, спальня! Кровати ихние, сын тут, значит. А тут зала, телевизор вот, приемник «Искра», мы тут вечером сидим, чаи гоняем…

Он ведет меня дальше, подталкивая за плечо, кричит:

– Дом я кроил из шпал! На работе выписывал, мне полагается! Паровозник я, слыхал небось?

Я киваю. Не слышал, но интересно. Я думаю, что, наверное, оттого у него темные руки и лицо, на всю жизнь сажа въелась…

– …Подвал: смотри, потолок! Ты пощупай руками, не бойсь, железобетон! Чувствуешь? Тут тепло, можно свинью держать. Пошли в огород…

Дядя Викентий торопится, забегает вперед, заглядывает мне в глаза. Восторженно кричит на ухо:

– Огород! Я его поделил: горка, верх, говорю, мне, низ – сыну…

Выходят на воздух тетя Аня с отцом, у обоих разогретые водкой лица, отец вспотевший, пунцовый, а тетя Аня, наоборот, бледненькая, водка у нее блестит в глазах.

Она спрашивает:

– Вика, где у тебя кресты, что для бабки с дедом?

– Кресты? – спрашивает дядя Викентий, поддергивая штаны и оглядываясь. – Кресты?

Он лезет на чердак, копается там, а мы стоим смотрим наверх. Дядя Викентий свешивается и кричит: «Принимай!» – подает отцу крест, большой, сваренный из арматурного железа. Отец принимает, прислоняет к забору, берет второй.

Дядя Викентий с лестницы говорит:

– А что, Серег, право, их не украдут зато. А?

– Килограмм пятнадцать. – Отец примеривает крест, подымая от земли.

– Сашка заказывал! – кричит с лестницы дядя Викентий, выворачивая голову на отца. – За три креста сварщику пятнадцать рублей дал… Все просили Валентина свезти, да машину ему, видно, жалко. Там дороги – ух!..

Проходящая за забором женщина встала, разглядывая кресты.

– Кому же это?

– Отцу с матерью, вот кому, – сказал ей дядя Викентий, оттаскивая от чердака лестницу и отряхивая руку об руку. Все пошли снова в дом, обсуждая на ходу, как сделать, чтобы кресты не украли.

– Сноха ставила, – говорила тетя Аня. – Кто-то решил, что это из трубки, своротил да бросил…

– Бревно зароем, – сказал отец со знанием дела, – всего полметра поперек, никто никогда не выдернет.

– Цементу, цементу надо! – горячо пояснял дядя Викентий и спрашивал тетю Аню: – Так они, говоришь, в одной могиле похоронены? А крест-то второй можно зятьку, зятек у меня там, поблизости…

– Птушенька покажет их могилу, – отвечала тетя Аня, улыбаясь раскованно и наклоняя голову к плечу. – Она одна все и знает, там никого больше не осталось.

– Птушка? Она жива? – спросили почти враз дядя Викентий и отец.

– Жива, говорят. Она какая-то вечная.

– Постой, – сказал отец. – Как ее фамилия? Бородавкина, что ли? Она ведь замужем была за этим…

– Серег! – кричит через стол дядя Викентий, разлив по рюмкам водку и рассматривая пустую бутылку на просвет. – Серег, ты помнишь, как меня женили? Ты помнишь?

– Птушенька, ах, женщина, – говорит, вздыхая, тетя Аня. – Она скажет: «Птушенька ты моя, кукушенька ты моя…»

– Кто же не помнит! – отвечает, усмехаясь, вздрагивая животом и всем телом, отец и глядит на рюмку, словно в волшебное зеркальце. – У меня тогда руки отсохли, пять ведер самогону наварил, двое на твоей свадьбе до смерти напились!.. Вот, ей-богу…

– Один мой двоюродный, – взвизгивает, подпрыгивая, дядя Викентий, хотя речь идет как будто бы о несчастье. – Я как сейчас помню, литру он выпил, по бороде течет, а он: «Горрько!» Потом в сено лицом хлоп – и помер.

– Сгорел, – улыбаясь, сказала тетя Аня.

– Меня самого тогда откачивали, – усмехаясь, качает головой пораженный собственными воспоминаниями отец. – Молоком меня… Навоз конский давали, чтобы вырвало…

– Ты, Серег, чудил тогда! – кричит дядя Викентий, радостно оскаливая зубы. Зубы у него темные, но все целы. Опять же бабкина порода. – Ой, чудил… Ты сейчас не изменился? Нет?

– Нет! – хохочет отец.

– Тоньку помнишь, Тоньку, в которую влюблен-то был?

– Сашку, – говорит отец.

– Ну да, Сашка была ее сестра!

– Тоню за меня сватали, хотели, чтобы мы с Викентием кунаками стали, – объясняет отец не кому-нибудь, а всем сразу. – Землищи у них было!

– Семь десятин всего, – говорит дядя Викентий.

– А что, мало, семь десятин?

– Сашка неудачно вышла замуж, вы будете, кстати, мимо проезжать.

– Поехали? – спрашивает отец. – Чего ты, на пенсии?

– На пенсии, – озорно всхлипывает дядя Викентий, поразившись предложению отца.

– Ну? Поехали? – кричит, стукая ладонью по столу, отец.

И дядя Викентий, хохоча, подскакивает и через весь стол тянет к отцу восторженное лицо.

– Серег, а всех увидим? Ведь я с двадцать четвертого года не был… как тогда, помнишь?.. Я, Серег… как там без нас?

– Птушеньку увидите, – почему-то разволновавшись и вытирая пьяную слезу, говорит тетя Аня. – Ничего не хочу, только бы Птушеньку повидать.

– А раков, Сергей, помнишь? Какие раки, а, Серег?

– Хороши раки! – отвечает, покачиваясь, то ли смеясь, то ли плача, отец.

Братья стали говорить о раках.


Выехали мы рано. Кресты привязали веревками к багажнику на крыше машины. Чтобы они не стучали, их завернули в мешковину, но они все равно стучали.

В машине отец спросил брата:

– Палец-то на войне отшибло?

У дяди Викентия на правой руке нет указательного пальца.

– Не-е, Серег, не на войне, – говорит тот, вдруг поежившись. – На войне бы враз дезертиром сочли… Слава богу, после войны, когда я в депо работал.

Отец сидит на переднем сиденье рядом со мной. Он поворачивается к брату, спрашивает:

– А Семен где?

– Семен помер, – отвечает дядя Викентий.

– А Соня? Соня, которая потом Фролова?

– Соня тоже померла.

– А Павел?

– Так Павла немцы собаками затравили, – говорит дядя Викентий. – Он тут в войну подпольем руководил. Так на клочки и разорвали Павла Евстигнеевича.

Отец разворачивается теперь совсем назад, чтобы видеть лицо дяди Викентия.

– А Костя? – спрашивает он.

– Костя служит в Грузии, он начальник военкомата.

Сто лет нашему роду, двадцать девять семей с такой фамилией… Хотя многих война повышибла.

В 1874 году родился наш дед Петр Васильевич. У деда Петра было пять сыновей, в живых остались дядя Викентий да отец.

– А Линь? – кричит отец дяде Викентию.

– Ленька-то? – (Вот пошло Линь – не отлепишь!) – Ленька погиб!

– Птушка?

– Ее дом против нашего стоял, – говорит дядя Викентий. – Она была нашему деду крестной матерью. Она же единственная, кто знает, где кто схоронен, многим закрыла глаза. А что сама пережила: муж погиб, детей расстреляли немцы в сорок втором, недавно правнучка утонула…

– Почему ее так прозвали? – спрашиваю я.

Мы стоим перед железнодорожным переездом. Налево знак поворота в город Починок. Нам проезжать этот город.

– Кличка, – говорит отец. – Звать-то ее я уж не помню как. Александра Егоровна будто. Да ее так и знают, кого ни спроси: «Птушка, Птушенька».

– Птица, – наклонясь ко мне сзади, произносит дядя Викентий. – Птаха, Птушка то есть, ласковое обозначение как бы. Птушенька ты моя, кукушенька ты моя… – сказал дядя Викентий, и братья захохотали. Прошел поезд, мы свернули на боковое шоссе и через пять минут въезжали в город Починок.

Об этом малом городке на Смоленщине я знал по рассказам отца, а у поэта Твардовского есть стихотворение, которое так и называется «Станция Починок».

Вот несколько строк из него:

Но случилося весной

Мне проехать мимо

Маленькой моей, глухой

Станции родимой.

И успел услышать я

В тишине минутной

Ровный посвист соловья

За оградой смутной.

Он пропел мне свой привет

Ради встречи редкой,

Будто здесь шестнадцать лет

Ждал меня на ветке…

Это было как бы и про отца с дядей Викентием. Однажды я спросил отца: слыхал ли он поэта Твардовского, с каких он мест?

– Кузнецы Твардовские? – воскликнул отец, оживляясь, и я понял, что он не напрасно пропустил мимо ушей слово «поэт». Это ему было безразлично, он знал Твардовских с другой, более важной для его воспоминаний стороны. – Твардовские, – сказал отец, – жили семь верст от нас, кто же их не знал!

Отец тогда начинал вспоминать Смоленщину, и странные имена, даже названия деревень, необычно будоражили мои чувства, будто поднимали со дна моей памяти такое, чего я и сам не знал.


На пыльной, изъезженной лошадьми и машинами площади мы встали. Отец пошел покупать гостинцы для деревенских: конфеты и пряники.

В очереди он встретил земляка, да тут, наверное, каждый второй земляк. Смоленщина больна землячеством, чтит землячество, для смоляков земляк – первое дело.

Я застал только часть разговора отца с земляком.

– Значит, ты не ляхóвский?

– Нет, из Радино, Петра Васильевича сын… Не слыхал?

– Как не слыхал, вас там было сколько… Ты не Сергей который?

– Ну, Сергей!

– Так ты вроде в смоленской столице живешь?

– В Москве я живу, – сказал отец.

– Ишь, – говорил земляк. – Сюда, значит, проведать или как?

– Проведать, – сказал отец. – Только никого не осталось, вот раков половить. Раки у нас отменные были…

– Раки есть, – подтвердил земляк. – Сколь лет-то прошло, тридцать?

– Не меньше, – ответил отец. – Там Птушка жива?

– Жива, – сказал земляк. – Чего ж ей. А ты сильно постарел. Я тебя мальчишкой помню, ишь ты, как бывает. Нет-нет человека, будто совсем исчез, а он вдруг появляется. Ну, бывай!

Отец вернулся в хорошем настроении, в руках два куля под подбородок. Мы было тронулись дальше, вдруг дядя Викентий сказал: