Раков уже ведра полтора, отец вытряхивает последних из рубашки, говорит:
– Много уже.
Дядя Викентий бормочет, всплескивая водой:
– Не-е… Я сегодня что-то охочий…
Руки у него и у отца изуродованы корягами, изъедены бодягой.
Проходит по тропинке женщина, говорит одобрительно, глядя на машину:
– Ишь, катаются. За раками да на машине… Так прежде и барин не ездил…
– Видал! – хвастливо кричит дядя Викентий. – Теперь на деревне разговору будет сколько лет. Приставкины на своей машине приезжали, а?
Есть в их самохвальстве самоутверждение, как городских преуспевающих людей. А в чем они преуспели? Прошли все, что можно, первые пятилетки, войну, потеряли столько близких, что не сосчитаешь…
– Эх, Серег! – восклицает, хохоча и подпрыгивая на траве, дядя Викентий. – Всех бы наших сюда! А?.. Валентина бы на «победе», да мово сына с автобусом, да другого на мотоцикле… Так всей колонной ухнуть по деревне… Гляди, мол, наши едут! А, Серег?
Они хихикают, подталкивают друг друга локтями, босиком, с голыми животами. Смешные. Трогательные. Не похожие на тех, которых я до сих пор знал.
Опять я думаю об отце.
После смерти матери он стал действительно другим. Но между потерей матери и нашей встречей с ним была война, целая эпоха в моей и его жизни. Она могла кончиться плохо и для нас, и для отца.
Начав от Мурома, через Северный Кавказ, Приазовье, Кишинев, Бухарест и далее, отец прошел весь положенный ему войной путь и в сорок шестом вернулся в Россию, чтобы найти нас. Спасибо полевой треугольной почте с постоянными штампами: «Просмотрено военной цензурой». Полевая почта ни разу не разорвала тонкую, как паутинка, связь, и мы не пропали, не растворились по разным детдомам, безымянные, несущие, как память от прошлого, только свои фамилии. Да то, что мы сами про себя сочинили!
Но одна фамилия, даже родина, придуманная про Смоленщину, значили так мало! Я никогда не думал прежде, что сталось бы со мной и сестренкой, если бы отец не вернулся.
А он мог сто раз не вернуться, теперь я это хорошо понимаю, и, наверное, хорошо, что тогда этого не понимал.
Что уберегло отца на минном поле под Новороссийском, когда подорвались его друзья и на отца была уже написана похоронка?..
Что спасло его при лобовой атаке на Голубую дивизию у Сиваша, что тысячу и один раз хранило его там, где другие клали головы?
«Случайность», – сказал бы он сам.
Правда, один раз он рассказал совсем уж невероятный случай, как спасла ему жизнь наша умершая мать.
Будто бы отдыхала их часть после трудного боя, отец спал под деревом на траве. И встала над ним моя мать словно живая, он даже запомнил, что была она одета в самое свое любимое красное платье. Она сказала: «Сережа, проснись, посмотри, где ты лежишь?» Он огляделся и увидел вокруг много грязи и кала, забрал шинель с вещмешком, перешел за бугор и снова заснул. А тут начался артналет, и в дерево попал первый же снаряд, не оставив даже корешков, и многие товарищи отца погибли.
Отец мой, ясное дело, не верит в загробные чудеса, он просто рассказал то, что ему привиделось или приснилось. И стоило ли разубеждать его, если ему очень хотелось, чтобы его любимая жена сохранила ему жизнь даже после своей смерти.
Ему хотелось так, и это произошло. А мне даже нравилось вспоминать этот случай, потому что в нем была моя мать, о ее жертвенности я слышал и прежде. Я точно знал, что, если бы моя мать могла спасти жизнь отцу, она бы это сделала и мертвая, такая она уж была.
Ведь все умеет делать мой отец, мне бы его руки!
Как только стал готов дом, пришла в него молодая женщина, новая его жена.
А совсем недавно родилась у отца дочка, которую назвали Светланой.
До кладбища от деревни километр без дороги. Расположено оно на зеленой крутой горе, видной издалека. Машина с крестами на багажнике прошла прямо по клеверу, оставляя двойной след, въехала между деревьями на опушку и встала. Первой от машины пошла Птушенька, в аккуратном, надетом для этого случая платье, в белом платочке на голове. За ней двигался дядя Викентий, держа за руку правнучку Птушеньки, потом отец с лопатой и свертком, где были самогон, закуска и обязательное тут рушниковое полотенце с вышивкой по краям.
Птушенька встала у огромной, единственной тут такой сосны, обхвата в два, повернулась ко всем и сказала:
– Это место ваших, Приставкиных.
Отец ткнул лопатой в землю, огляделся.
– И дед Василий? – спросил дядя Викентий.
– Все, начиная от корня, от прадеда Ивана, все тут лежат. А там Леоновы, там вон наши, Бородавкины… у всех свой район, но ваш, приставкинский, в центре.
– А мать с отцом? – спросил опять дядя Викентий.
Птушенька указала место, где похоронены дед Петр и Варвара.
– Петр Васильевич перед войной помер, – плавно, речитативом сказала она. – Ему гроб ставили на столбах, чтобы не касался земли. Так просил он… Говорят, так колдунов хоронят, что ли…
Отец стал рыть землю, а Птушенька рассказывала, как дед Петр умел заговаривать рожу, и, когда одному человеку хотели отрезать ногу, дед сказал: «Выписывайся из больницы, я тебя вылечу». Тот отказался от операции, приехал к деду, и через три дня рожа начала спадать, а потом исчезла совсем. Вся деревня знала о том случае, потому что человек дал деду за лечение три рубля.
– Три пуда зерна, – сказал дядя Викентий, забирая у отца лопату, чтобы покопать самому. – Рубль пуд стоил!
– Сыновья поставили ему гроб на столбах, – говорила Птушенька. – Сверху сделали настил из бревен, как землянку в войну делали, а тогда уже засыпали землей…
– А мать? – спросил дядя Викентий, распрямляясь, глядя на могилы и на Птушеньку. – Мать прямо с ним захоронили?
– Варвару Семеновну мы положили в ногах у Петра Васильевича, головой к его ногам, – спокойно объяснила Птушенька. Она прошла и села на старую, размытую дождями могилку.
– Тут лежит, – произнесла она. – Мы ее тогда несли ночью, копали, все немцев стереглись, а лопата о камень – чирк… Чирк… Аж замрем все. Так и ушла Варвара, никого ваших не было в последний час…
Птушенька наклонила голову, тихо вдруг сказала, будто пропела, покачиваясь над могилой:
– Семеновна, слышь, сыны к тебе вернулись…
Я помнил бабку по довоенному теплому лету, когда мы гостили у нее в деревне. Широкая, плавная вся, будто удивленная, она приносила белые лепешки масла, угощала меня ягодами с молоком, кажется, сильно баловала. Запомнилось, что я боялся грозы, присмиревший, садился я в дальний угол и смотрел на окно, в которое сверкала молния. Все тогда посмеивались надо мной, больше всех отец, а бабка защищала, суеверно уважая мой испуг и отмахиваясь от всех.
– Не надо! – говорила она громким шепотом, округляя удивленно глаза. – Не надо над ребенком смеяться… Фу ты, взрослые, а дураки!
И тихо смеялась, трогая меня ласково. От ее рук пахло теплым молоком. Это было время тридцатых годов, начала, в общем-то, колхозов, я запомнил, как бабка Варвара ходила в поле дергать лен. Бригадир стучал им в окно, бабка открывала створки и находила яблочки, положенные с той стороны.
Она почему-то всегда удивлялась этим яблочкам и рассказывала про них с теплой радостью и озарением: «Стучит в окно бригадир, я открываю, а там яблочки лежат… Сладкие-пресладкие, он всем так оставлял…»
И то, как бабы дергали лен («Семеновна, внук пришел!»), как окружали меня в белых платочках, а потом на стане угощали молоком да пели какие-то песни, и эти яблочки – я запомнил вместе с бабкиным счастливым удивлением. Наверное, это было первое и очень чистое чувство к тому новому, что тогда приходило в бедную смоленскую деревню.
Отец между тем очистил широкую ямку, обровнял края, потом прибил крест поперек к деревянной массивной колоде, чтобы никто не смог своротить его, и стал зарывать. Дядя Викентий утрамбовывал землю ногой и черенком лопаты. Однако он успевал работать и говорить.
– А тут кто? – спрашивал он Птушеньку, указывая на могилу.
– Тут лежит Евстигней, двоюродный брат деда Петра, а рядышком сын его, Павел Евстигнеевич…
– Не тот, которого в партизанах немцы собаками затравили?
Птушенька не слышала вопроса, продолжала:
– Тут сестренка ваша, Катя…
– Вот где дом родной! – воскликнул дядя Викентий, вдруг удивляясь и садясь на могилу. – Слышь, Егоровна, я скоро еще приеду.
– Да нужон вам наш угол забытый, – нараспев улыбаясь, проговорила Птушенька и отмахнулась руками, точь-в-точь как бабка Варя.
– Нет… Зовет, – горячо возразил дядя Викентий и посмотрел на отца, окончательно притаптывающего землю. – Я бы ведь раньше приехал, честное слово!.. Но ведь не знал ничего: кто, что, где…
– Теперь знаешь?
– Приеду! Я теперь тут все знаю. Во – наш район, по сосне найду… Если сосну спилят, по кресту!
– Ах ты, моя кукушенька, ах ты, моя птушенька… – говорит растроганно Егоровна и кивает головой. – Приезжай, я тебе напишу, когда лучше приехать. Малина поспеет, а потом брусника…
– Я и сам знаю, когда они поспевают! – восклицает восторженно дядя Викентий. – Я же свой человек!
Отец воткнул под конец лопату в мягкую землю и оставил ее торчком. Расстелил на бабкиной могиле принесенный рушник, достал и порезал хлеб, сало, почистил лук, отбрасывая очистки подальше в траву. Четверть стакана самогона он плеснул на могилу, как полагалось, потом налил всем и себе. Сказал:
– Помянем.
Все выпили, захрустели луком, и Птушенька выпила, легко, будто смахнула крылом. Поднесла кусочек хлеба к губам и усмехнулась.
– Ну, скоро и мне к ним.
Так просто и сказала: «Скоро и мне к ним», будто говорила не о смерти – о ночлеге.
– Не торопись, Егоровна, – сказал отец. – Подожди нас.
– Всех не дождешься, – отмахнулась она, глядя с мягким любопытством на отца. – Ваше место не тут. Разлетелись, будто семена. От Семеновны… – Она засмеялась светло и добродушно такому странному сочетанию: «Семена от Семеновны» – и, оглядываясь, добавила: – А меня уж своя земля погреет… Глянь, какая широта!