Толпился кругом народ, люди здоровались, перекликались. И тут, как в бане, все знали и приветствовали друг друга.
К Виктору Ивановичу притянулись двое, сморщенные, в длиннополых, старого покроя, пальто из черного драпа. Мне их представили как «наших ребят», завсегдатаев.
– Вот они повоевали… – хвалил их Виктор Иванович. – Мы в одних войсках были, хоть и не встречались. Да тут наших много!
Он повел рукой, и я невольно оглянулся. И правда, не считая студентов, которых нетрудно было выделить по возрасту и одежде, другие все или почти все были как бы вровень с нашим Виктором Ивановичем… Не такие моложавые, но уж точно – спокойные, благостные, что ли. И хоть без погон, но чувствовалась в них старая выучка… Школа. Какая школа!
Виктор Иванович кричал своим дружкам, похрустывая солененькой бараночной, крошки от нее летели на пол:
– Я этих гадов как сейчас помню… У меня грамота лично от товарища Сталина! Да!
Его мирные улыбчивые дружки кивали и протягивали с мутным питием кружки, соединив их в едином толчке.
А ведь, не скрою, приходила, не могла не прийти такая мысль, что живы, где-то существуют все те люди, которые от Его имени волю его творили.
Живы, но как живы?
Не мучают ли их кошмары, не приходят ли в полночь тени убиенных, чтобы о себе напомнить?
Нет, не приходят.
Поиграв с внучатами, они собираются, узнавая друг друга по незримым, но им очевидным приметам. Печать, наложенная их профессией, видать, устойчива.
И, сплачиваясь в банях ли, в пивных ли, они соединяют с глухим звоном немытые кружки и пьют за свое здоровье и свое будущее.
Они верят, что не все у них позади…
На рассвете, лишь рассеялся густой туман, прикрывавший долину, и с поля потянуло ветерком и запахом горелой травы, мы вдвоем пробрались тихим двором, где рядом с желтым бугорком директорской могилы торчала повозка с камнями. Видать, ее вчера так и не смогли вытащить.
Мы скользнули в наш лаз и выбрались к кладбищу.
Впрочем, кладбища уже не было. Валялись тут и там побитые и выкорчеванные камни, готовые к отправке, да рыжела вывернутая земля.
Но когда мы полем направились к реке, мы снова наткнулись на могильные камни, положенные в ряд.
Это и была дорога, необычная дорога, проложенная почему-то не в станицу, а в сторону безлюдных гор.
Мой спутник на первом же камне будто запнулся. Постоял, глядя себе под ноги, потом наклонился, присел на корточки, на колени. Неловко выворачивая набок голову, что-то вслух прочел.
– Что? – спросил я нетерпеливо. – Что ты там читаешь?
Не отрываясь от своего странного занятия, он сказал:
– Тут лежат Зуйбер…
– Зуйбер? Кто это?
Он пожал плечами:
– Дада… Отэц…
И переполз к следующему камню…
– Тут лежат Умран…
– А это кто?
Как и в первый раз, он повторил, не глядя на меня:
– Дада… Отэц…
И далее, от камня к камню:
– Хасан… Дени… Тоита… Вахит… Рамзан… Социта… Ваха…
Я оглянулся кругом. Рассвело уже настолько, что нас было видно издалека. Надо было спешно и скрытно уходить.
Я поторопил своего спутника:
– Пойдем, пойдем… Пора!
Он не слышал меня.
Переползая от камня к камню, он прочитывал имена, словно повторял на память историю своего рода.
Не знаю, сколько бы это продолжалось, если бы дорога не уткнулась в высокий обрывистый берег реки… В пропасть. Наверное, дальше будет мост, его уже начинали строить.
Миновав опасный обрыв, мы спустились к реке, перешли по камням на другую сторону и стали удаляться в сторону гор.
Мой спутник все оглядывался, пытаясь запомнить это место.
Ни он, ни я, конечно, не могли тогда знать, что наступит, придет время – и дети, и внуки тех, чьи имена стояли на вечных камнях, вернутся во имя справедливости на свою землю.
Они найдут эту дорогу, и каждый из вернувшихся, придя сюда, возьмет камень своих предков, чтобы поставить его на свое место.
Они унесут ее всю, и дороги, ведущей в пропасть, не станет.
– Может, рвануть к станции? – спросил последний раз Колька. – На подсобном хозяйстве знаешь как здорово?! Будем чуреки печь… Дылду сварим… А?
Алхузур покачал головой и указал на горы.
– Тут стрылат, там не стрылат, – бормотал упрямо и смотрел себе под ноги.
– Ладно, – согласился Колька. – Раз брат, то вместе идти надо. Мы с братом порознь не ходили. Ты понял?
– Панымат, – кивал Алхузур. – Одын брат – дыва хлаз, а дыва брат – четыры хлаз!
– Во дает! – воскликнул Колька и тут же оглянулся, заткнул себе рот. Негромко продолжал: – Ты прям как Сашка… он то же самое говорил!
– Я Саск… – подтвердил Алхузур. – Я будыт хырош Саск… А там… – Он указал на горы. – Я буду хырош Алхузур… А хлеб будыт бепих, а кукуруза – качкаш… А вода будыт хи…
Колька нахмурился. В памяти, навечно врезанная, возникла рыжая теплушка на станции Кубань, из окошек зарешетчатых тянулись руки, губы, молящие глаза… И до сих пор бьющий по ушам крик: «Хи! Хи! Хи! Хи!» Так вот что они просили!
Ребята пробирались вдоль узких оврагов, переходящих в складки гор. Попалось огромное дерево грецкого ореха, и Алхузур ловко сшибал орехи палкой, а Колька собирал за пазуху. Потом они ели дикий сладкий шиповник, нашли несколько грибов, но те оказались горькими.
Тяжелый дым сопровождал беглецов всю дорогу, и Колька, еще слабый после болезни, часто садился отдыхать.
Алхузур же карабкался по камням, лишь голые ноги из-под ватника мелькали. Пока Колька отдыхал, он успевал пробежать по кустам и приносил дикие кислые яблочки и груши.
– Былшой полза, – обычно говорил он, протягивая фрукты и улыбаясь. – А в Хор дым нэт. Там хырош будыт.
Один раз наткнулись на солдат, но те ребят не заметили. Они возились с машиной, которая невесть каким образом сползла на обочину и там застряла. Солдаты матерились, кляли горы, кляли чеченцев и свою машину в придачу.
Колька следил за ними из-за кустов, с горки, которая была над ними. Он прошептал Алхузуру:
– Хочешь, я к ним спущусь? Попрошу поесть? А?
Алхузур задрожал весь, как тогда в колонии.
– Нэт! Нэт! – закричал он, двое из солдат оглянулись.
Едва успели мальчики пригнуться, как раздалась автоматная очередь. Но солдаты пальнули и снова занялись машиной, стреляли они, видно, на всякий случай. Эхо разносило выстрелы по горам. Так что могло показаться – палят со всех сторон.
Ребята отползли от края и пошли в противоположную сторону.
К ночи пришли они к ветхому сарайчику, кошаре, в котором обычно живут пастухи. Так пояснил Алхузур. Около кошары был небольшой садик и огород; сейчас они оказались в полном забросе. И все-таки ребята отрыли несколько морковин, почистили их о траву и съели. И орехи доели.
Ночь была холодной, горы давали о себе знать.
Они спали, обнявшись, на соломенной подстилке, но все равно мерзли, а накрыться им было нечем. Под утро стало невмочь, оба дрожали и даже говорить не могли: языки позастывали.
Тогда Алхузур стал бегать вокруг кошары и петь свои странные, булькающие песни.
Колька тоже побежал, заорал изо всех сил свою песню: «От края до края по горным вершинам, где гордый орел совершает полет, о Сталине мудром, родном и любимом, прекрасные песни слагает народ…» Но песня о Сталине его не согрела. Он стал вспоминать песни о Буденном и Климе Ворошилове… Они все скаковые, под лошадиный ритм бегать удобней. А потом пришла на ум та, которую они орали в спальне: «Бродили мы с приятелем вдвоем… Бродили мы с приятелем по диким по горам, по диким по горам…»
Он стал учить Алхузура этой песне. Вдвоем они кричали что есть мочи, прыгали, бегали, толкали друг друга плечами… А потом вышло солнце, пробилось сквозь густой туман, стало чуть теплее.
Они легли прямо на траву и снова заснули, счастливые оттого, что не надо им больше дрожать от холода.
Алхузуру снился родной дом, и мать ругала его, что он не выучил уроков. А Кольке приснился брат Сашка, который пришел к кошаре и спрашивал: «Зачэм спыш? Смытры, хоры кругом, а ти спыш? Да?» И все дергал за плечо.
Колька проснулся и не мог понять, что же происходит. Над ним стояли Алхузур и еще какой-то мужчина, в рыжей бараньей шубе, в зимней шапке и с ружьем в руках.
– Спыш, да? – кричал мужчина странным, переливчатым голосом, который шел прямо из горла. – С рускым свиным спыш? Да? А сам чычен, да?
Алхузур тянул его за руку, державшую ружье, это ружье он направлял на Кольку.
Спросонья Колька ничего и не понял. Он глаза протер и хотел подняться, но мужчина пхнул ногой, и Колька полетел наземь, больно ударился плечом.
– Лыжат! – закричал мужчина громко. – Стрылат буду!
Он опять наставил на Кольку ружье, и Колька лег, глазами в землю. Так он лежал и слышал, как кричал мужчина и кричал Алхузур. Но Алхузур громко говорил по-своему, а мужчина отвечал ему по-русски, наверное, чтобы слышал Колька. Чтобы ясно ему было, что его сейчас убьют.
Мужчина гремел:
– Мой зымла! Он на мой зымла приходыт! Мой дом! Мой сад! А я стрылат за то… Я убыват…
– Ма тоха цунна! – кричал Алхузур. – Не убей! Он мынэ от быэц спысат… Он мынэ брат называт…
Мужчина посмотрел на Кольку:
– Хан це хун ю? Разбырат? Нэт? Как зыват?
Колька повернулся. Мужчина посмотрел на Кольку холодно, жестко, и цвет его глаз был такой же стальной, как дуло его ружья, направленного на Кольку.
Колька хотел опять приподняться, но мужчина прикрикнул:
– Лыжат! Отвычат! Хан це хун ю? Хо мила ву?
– Ну, Колька, – сказал Колька, лежа и глядя на мужчину. Он опустил глаза от ружья и увидел, что на ногах у мужчины обмотки и галоши, крест-накрест повязанные лыком. А тулуп у него драный, видать, долго ходил по колючкам. На голове папаха, такая же драная, а тулуп перепоясан блестящим серебряным ремешком… Ну, точно таким, какой был у них с Сашкой. Странно, но именно папаха и ремешок поразили Кольку, который и думать о них не должен, его убивать собирались…