ублей надо!
Но сколько терпелка ни держит, и она кончается. И в этот самый момент тетка сказала:
– О чем задумался, Сергей? Давай поедим, что ли… – Ели мы недолго, так мгновенно все проскочило, я и не заметил. Одно запомнил: тетка-то почти и не ела… Вот у нее, сразу видно, терпежу много! А я жевал, жевал, смотрю, а уж жевать нечего. И тогда я еще обратил внимание, что она внимательно меня рассматривает, прямо с какой-то жалостью. Мне даже показалось, что глаза у нее блестят, но, может быть, они блестели от лука. Я, когда лук жру, тоже плачу.
– Ну, – спросила она, налив мне в кружку сладкой воды из бутылки. – Тебе про отца рассказать?
– Валяй, – разрешил я.
Накормили, напоили, теперь и байки какие можно послушать. Она это заработала. Тетенька. Ни за что ни про что накормить. Да еще просительно в рот заглядывает. Кому такое не понравится?
– Ему было тридцать пять… Антону Петровичу, когда мы с ним познакомились. Мама твоя умерла. Он был один, а ты… Тебя он устроил в садик «на неделю». Ты меня слушаешь?
Я кивнул. Я слушал. Странно только, что это все было как бы про меня, но не про меня. Мама, отец… Садик… Какой садик, если я всю жизнь детдомовский! Ей бы, тетке, моей кормилице, на ухо бы проорать так, чтобы услышала… детдомовский я… Из «спеца»… И никаких садиков! Огородиков! Я ведь не какой-нибудь сын Наполеончика Карасик… Садик – это у него, не у меня!
– Отец твой, Антон Петрович, – сказала тетка ровно, – был, ну как тебе сказать… Он был инженер-конструктор, большая шишка! Несмотря на это, добрый, отзывчивый…
– Ага, – сказал я, вспомнив Мотю. – Хороший человек!
– Да! Хороший!
– Понятно, – кивнул я и стал смотреть в поле.
– Ты что-то сказал, Сергей?
– Нет. Это так, для памяти.
Она задумалась. Короткая челочка на лбу и большие, огромные темные глаза. Отец, который не отец, называл тетку, которая не тетка, наверное, Машей. Еще бы, красивая тетка Маша! Небось увидал Антон Петрович, конструктор, что она еще и консервами со сливочным маслом кормит. Губа у инженера-конструктора была не дура. Как видите, я после трофейных консервов тоже хорошим становлюсь.
– Он в конструкторском бюро, КБ называется, самолеты создавал. А я там же работала, при медсанчасти. Я ведь доктор, врач, лечу… Ну и однажды он ко мне пришел… Простудился на своем аэродроме, при испытании. И смеется, говорит, я все не лечу, а ты – лечишь, вот вылетим с тобой, Машка, в трубу… А у самого – температура… А самолет-то военный, его сдавать надо… Но, правда, сдал… Сейчас они везде на фронте, ЕР-пять зовутся, может, слышал?
Маша просительно посмотрела на меня. Ей очень хотелось, чтобы я слышал и знал, что они, эти самые, которые в температуре этот… изобрел… сдал…
Я сжалился над теткой ради масла да тушенки и кивнул. Только вот историю про папочку я сам не хуже бы выдумал. Да у нас в «спеце» чуть не каждый второй такое сочинит про папочку-героя, уши развесишь… И летчик Талалихин, и кавалерист Доватор, и… Сплошь кругом герои, среди них только конструктора боевых самолетов до сих пор не хватало!
Мне вдруг расхотелось тетку слушать. Я и до этого-то не очень слушал, но слушал. А когда она на мою жизнь такую знаменитость повесила и про конструктора стала заливать, я и совсем слушать перестал. Раздумывал о погоде, о наших шефских делах и о том еще, что середина августа и скоро погонят в школу. Может, даже задремал я в тихом блаженном состоянии не испытываемой прежде сытости и как-то пропустил главное. Меня насторожили лишь последние слова тетки:
– Они его обвинили в том, что будто он… фашистам свое изобретение, самолет, мол, чертежи… Продал…
– Кто? – спросил я глупо. Ну и олух царя небесного я был. – Антон Петрович? Продал? Самолет?
Маша посмотрела на меня странно:
– Это мне он Антон Петрович, тебе-то он отец!
– А как он продал? Этот самолет?
– Да не продавал он ничего! – воскликнула Маша. – Это они его так обвинили!
– Кто – они? – спросил я.
Маша будто опомнилась, замолчала. Стала оглядываться, сказала:
– А там, за дорогой, что? Речка там?
– Там, – ответил я. – А кто его обвинил? Милиция?
Маша вздохнула и жалобно посмотрела на меня:
– Он же ни в чем не был виноват. Его забрали. А потом они и меня вызвали. Но я говорила одно, что я его лечила. Они мне про какие-то чертежи, а я им про простуду. Они про врагов народа, а я про то, как он температурил… Ну и выпустили. Не сразу. Через три года. Я ведь не была женой ему… Официально… А его увезли…
– Куда? – спросил я.
– Не знаю. Это у них называется «без права переписки». Я пыталась узнавать… Я ходила, спрашивала… А они, значит, меня спрашивают. А кто вы, спрашивают, ему будете, что о нем печетесь? А я им отвечаю, мол, никто… Но у него ребенок остался, так я хотела бы взять на воспитание. И хочу его найти… Не беспокойтесь, говорят, его воспитывают без вашей помощи, и не хуже. И не надо искать. Идите и успокойтесь, займитесь своими делами. А я и так занимаюсь, меня устроили, с трудом, правда, санитаркой в больницу. Это теперь, в войну, когда медиков-то не стало хватать, опять врачом вернули… А тебя так запрятали, что долго не могла следов найти. Тем более и фамилия стала другой: Кукушкин. Пойдем сходим к речке, – сказала Маша.
Я теперь ее стал про себя Машей звать. За то, что накормила. Но вслух, конечно, я ее никак не называл. Еще не хватало! Но к речке сходить согласился.
Мы пересекли железную дорогу, а за ней развалины бывшего кирпичного завода. В поле, по тропке среди конского щавеля и куриной слепоты – других цветов, кроме этих, я не знал – мы спустились к нашей речке. Ее Пехоркой зовут. Она и не широкая, и не глубокая, но сравнивать мне не с чем, я другие речки только в кино и на картинках видел. А купаемся мы в омуте и ныряем с дерева, даже саженками плаваем. Обо всем об этом я стал говорить Маше, но видел, что мысли у нее от этой речки далеко. Она еще рассказанное про Антона Петровича переживала. Особенно как его менты пришли брать… Я представил Наполеончика, и мне тоже стало неприятно. Хотя, с другой стороны, враги и шпионы окопались кругом, их только в нашем поселке не видно. А так в кино посмотришь, так все они нам вредят и вредят. В «Ошибке инженера Кочина» они тоже наше изобретение выкрасть хотели. А вот недавно шел фильм про шахтеров… Артист Андреев вместе с Ваней Курским уголь добывают, прям, как сказал наш Шахтер, очень похоже… Только там, где он работал, никто забоев не взрывал. А в кино двое, значит, один песню поет про курганы и на гармошке играет… Девушки пригожие, на чертей похожие… А сам как Ваню Курского возьмет за горло и не дает ему стахановскую вахту нести, рекорд, значит, ставить… И другой, тот столбики все бил, чтобы все завалилось, ну их, сучиков, и схватили, конечно. А Ваня Курский и Андреев все равно рекорд сделали и потом с молотками так гордо в конце идут, с песней… Прям здорово! Как герои!
Мы сидели на берегу, и я Маше кино пересказывал. А она грызла травинку и молчала.
Вдруг она спросила:
– А ты ничего-ничего не помнишь? У нас ведь тоже река была… Большая-пребольшая… А еще мосты…
Я сделал вид, будто пробую вспомнить про большую речку и про мосты. Но ничего я помнить не мог и хорошо знал, что вспоминать мне, кроме Пехорки, нечего.
– Но, может, дом… или трамвай… Около вашего дома… А?
Трамвай я тоже не помнил.
– А еще, – сказала Маша, – ты, и папа, и я пошли гулять на его аэродром, это праздник авиации был… Мы пролезли под колючим забором, и папа смеялся, когда ты задел штанами за проволоку…
Я молчал. Но что-то меня насторожило. Сам не знаю что.
– А потом были парашюты…
– На поле? – спросил вдруг я.
– Да. На поле.
– А сливы были?
– Сливы? – спросила Маша растерянно. – Какие сливы?
– Ну, там же продавались сливы… – сказал я. – Или не сливы… Или… не продавались…
– Не знаю… Может быть… – И она, помедлив, воскликнула: – Были сливы! Твой папа в палатке купил и нас с тобой угощал!
А я уже не мог понять, откуда я взял эти сливы. Вроде бы помнил, что проволока и сливы… Ну и еще парашюты… А может, и не было ни парашютов, ни слив, а видел я их в кино?
– Но сливы-то, сливы откуда? – закричал я.
– Твой папа купил, – ответила Маша.
– Да я не о том…
– А о чем, Сергей?
– Не знаю.
Я и правда не знал, чего я так взвинтился. Я сказал Маше:
– Пойду искупаюсь.
– А не холодно? – спросила она.
Я лишь усмехнулся ее страху. На фронт собралась, а того не знает, что мы тут до сентября не вылезаем, Бесик же, как самый бешеный, однажды на спор в октябре залез.
Я разделся за кустиком, трусов у меня нет, и оттуда я спросил Машу:
– А почему ты думаешь, что я в сентябре родился?
– Как почему? – удивилась она. В мою сторону она не смотрела. – Я же была на твоем дне рождения.
– Это когда? – Я спросил так, будто мне неинтересно.
Она задумалась.
– Это было… Да. Правильно. Шестого числа. А тридцать девятого года тебе как раз шесть лет исполнилось. А через неделю его забрали.
10
Не скажу, что мне так уж хотелось купаться.
В одиночку без ребят купаться неинтересно.
Но во-первых, я хотел побыть один. Во-вторых… Во-вторых, я тоже хотел побыть один. И в-третьих, и так далее. Чтобы не смотреть на эту приезжую Машу, которая начинает вся слезиться, как только речь заходит об ее Антоне Петровиче.
Вот когда она меня кормила, она и правда была красивой. Прямо-таки сияла, как стеклышко, от нее такой теплый-теплый дух исходил, как от деревенской печки, у которой я однажды грелся. Мне показалось, что она и пахла по-другому. А когда стала шпионские всякие дела рассказывать, то вся похолодала, я даже подумал, а не шпионка ли она сама, вот и наш Чушка ее заподозрил, даже у окна подслушивал!
Но потом я решил, что она не шпионка. Шпионы другие. Про них стихи: «…в дверях стоит конвой, и человек стоит чужой, мы знаем, кто такой»… «Есть в пограничной полосе неписаный закон: мы знаем всё, мы знаем всех: кто ты, кто я, кто он!» Да и чего, если посудить здраво, шпиону или шпионке в нашем «спеце» делать? Кормить голодного шакала сливочным маслом и консервами? Так нас много таких найдется, за чужой счет пожрать! А тайну или секрет какой военный мы все равно не скажем, потому что мы его не знаем. Да я так думаю: у нас тут тайн нет! Вот жуликов у нас много. Только это ни для кого не тайна. Разве что для этой Маши.