го – яблочной водки, завязалась потасовка. Едва лишь первый пивной кувшин просвистел в воздухе, наши музыканты со своими инструментами пустились наутек, ибо сказано: когда Исав пьет, синяки достаются Якову… Воспользовавшись общим замешательством, Коппель-Медведь прихватил с собой кружечку яблочной водки, и вот из-за нее-то приятели и начали пререкаться. Не то чтобы Екеле отказывался от глотка водки, умыкнутой со свадебного стола, но Коппелю были противопоказаны крепкие напитки, потому что за год до того у него был удар, и он много недель пролежал в параличе, да и теперь еще подволакивал левую ногу. При этом он наотрез отказывался соблюдать запрет докторов, а только смеялся и говорил, что хилых собак смерть долго не трогает. Но Екеле-дурачок от заботы за жизнь и здоровье друга сделался самым настоящим ипохондриком.
– Ты дрянной ворюга! Мне стыдно за тебя! – кричал он. – Ничего-то не утаишь от твоих вороватых лап. Ты бы мог, когда никто не видит, украсть пять книг Торы у самого Моисея, да еще прихватить восьмую заповедь впридачу. По крайней мере, стащил бы что-нибудь стоящее. Там на столе были пампушки с медом и толченым маком. Так вот, они достойны королевского стола, а у нас в субботу ничего не будет в доме, кроме миски бобов да куска рыбы. Нет же, ты взял водку! Зачем нам водка? Тебе ее нельзя, а мне противно!
– Уж тебе-то водка так же противна, как медведю – мед! – смеялся Коппель-Медведь. – Ты же знаешь поговорку: водочка к рыбке рождает улыбки. Рыбку нам Бог послал, а водочку задолжал. Я сделал доброе и похвальное дело, когда взял со стола Исава то, что положено Якову. Видно, сам Бог хочет, чтобы эту субботу мы провели в веселье.
– Но не за счет ворованной водки! – возмущенно воскликнул Екеле.
– По правде говоря, я и не воровал эту водку, – заявил Коппель-Медведь. – Я и не знал, что в кружке что-то есть. Я просто убрал ее подальше, чтобы кто-нибудь из этих хулиганов не разбил ее о чью-нибудь голову. Так что, схватив кружку, я уберег кого-то от большой беды и сохранил человеку здоровье, а может быть, даже и жизнь. Ты, Екеле-дурень, можешь называть это как хочешь, а я сделал достойное дело. И сверх того у нас есть водка!
– Да чтоб она у тебя в глотке застряла! – зло и презрительно сказал Екеле.
– Боже упаси! – вскричал Коппель. – Ты хочешь, чтобы я захлебнулся, чтобы Бог удушил меня? Заметь, Екеле, сейчас как раз первые часы после полуночи. Петух еще стоит на одной ноге, и его гребень не красный, а белый, как волчье молоко. Ты же знаешь, Екеле, что это часы Самаила[31], когда все злые желания исполняются!
– Так я желаю, – отвечал Екеле-дурень, – чтобы ты со своей водкой пошел к палачу, а по дороге еще сломал себе ногу и шею и больше не попадался мне на глаза.
– Так я и пойду, – плаксивым голосом проворчал Коппель. – И больше не вернусь. Ты видишь меня в последний раз в жизни.
Он сунул кружку под полу плаща и сделал такое движение, словно собрался уходить.
– Постой! – крикнул Екеле. – Куда же ты пойдешь в такую темень?
– Ты ничего не делаешь путем, – пожаловался Коппель. – Я с тобой – ты посылаешь меня к палачу. Собираюсь пойти – ты кричишь: останься, куда ты? Стоит мне присесть, ты говоришь, что я даром трачу время, стоит побежать – вопишь, что без толку рву башмаки. Когда молчу, ты спрашиваешь, не онемел ли я, скажу что-нибудь, а ты мне – снова пустился заливать! Принесу кость – тебе надо винограда гроздь, принесу пивка – подавай тебе молока; сварю мяса, а тебе подай кваса, я весел – ты нос повесил. Печку нагрею, кричишь…
– Замолчи! – перебил его Екеле. – Ты ничего не видишь? И не слышишь?
– …Я потею, – закончил Коппель свое рифмованное присловье, а потом только остановился и прислушался.
К тому времени они уже пересекли Широкую, миновали Белелес и теперь стояли около завалившейся, почерневшей от времени стены синагоги Альтнойшуле. Из-за стены доносилось тихое пение и гудение голосов, а из узких окошек Божьего дома пробивался слабый свет.
– Никогда бы не подумал, что в такой поздний час там могут быть люди, – прошептал Коппель-Медведь.
– Они поют «Овину малькену», будто все еще Новый год, – тоже шепотом удивился Екеле-дурачок.
– Зажгли свечи и поют, – сказал Коппель. – Пойду-ка посмотрю, что это за люди. Интересно…
– Идем, идем отсюда! Мне это совсем не нравится! – ответил Екеле. – Что ты там хочешь увидеть, что такое узнать?! Пойдем скорее, сдается мне, тут не чисто…
Но Коппель не послушался его и побрел через улочку прямо к окну, из которого пробивался свет.
Екеле последовал за ним на подкашивающихся ногах. Как ни силен был его страх, он не мог оставить своего друга и спутника многих лет – только покрепче прижал к себе завернутую в кусок черного полотна скрипку.
– Я думаю, там происходит нечто любопытное, – сказал Коппель, заглянув в окошко. – Я вижу свечи, слышу голоса и всякие звуки, а людей ни одной живой души не видать… А вот кто-то кашляет – точь-в-точь как покойный пекарь Нефтель Гутман, которого вынесли в прошлом году на кладбище…
– Да помянет он нас добром! – дрожа всем телом, шепнул Екеле. – Значит, он и там, в вечной жизни, кашляет. А разрешают ли ему там печь пирожные? И, если да, то кто же их там ест? Коппель-Медведь, мне страшно. Говорю тебе, уйдем отсюда, здесь человеку нечего делать. Почему ты не хочешь меня слушать? У них тут свой праздник – зачем им мешать? Пойдем скорее! Становится холодно, и глоток водки из твоей кружки, будь она краденая или некраденая, пойдет нам обоим на пользу – согреемся перед тем как лечь в постель.
– Я остаюсь, – возразил Коппель-Медведь, – хочу видеть, что из всего этого выйдет! Если боишься, иди один.
– Да ведь я за тебя боюсь! – застонал Екеле. – Я хочу, чтоб ты жил сотню лет, но ты же знаешь, что говорил врач и как у тебя со здоровьем. Вдруг они тебя позовут…
– За меня не трусь! – усмехнулся Коппель-Медведь. – Старый черепок иной раз живет дольше нового горшка. Да и что плохого в том, что я наконец освобожусь от тесноты и избавлюсь от нужды?
– Опять ты за свое! – испуганно и возмущенно вскричал Екеле. – Ты-то освободишься и избавишься, а что будет со мной, если я вдруг останусь без тебя, да еще надолго? Об этом ты подумал? Хороший же пример верности и братской любви ты мне показываешь!
– Тихо! – крикнул Коппель. – Они перестали петь. «Овину малькену» кончилось…
– Сейчас, – замирающим голосом пролепетал Екеле, – они начнут читать Тору… по вызову раввина…
И как только он сказал это, внизу, посреди невидимого собрания, прогремел голос:
– Шмайе, сын Симона! Вызываю тебя, Мясник.
– Тот, что держит мясную лавку на Иоахимовской, – поясняя, прозвучал другой, более высокий голос, словно затем, чтобы предостеречь вызываемых от путаницы.
– Шмайе, сын Симона! Ведь это же мясник Носек. Я его знаю, и ты тоже, – сказал Коппель-Медведь. – Он немного косоглазый, но очень честно торгует. Всегда точно отвешивает мясо, и у него ни разу не врали весы…
– Пойдем же отсюда! Я не хочу больше слышать ни одного имени! – взмолился Екеле.
– Сейчас он лежит в постели у себя в комнате, – раздумывал вслух Коппель. – Спит, наверно, и знать не знает, что о нем уже все решено и что он во власти ангела смерти. Завтра утром он встанет как ни в чем не бывало и займется своей работой. Пыль мы, дети человеческие, ангел Божий дунет – и нас уже нет. Как ты думаешь, мы должны сказать Шмайе Носеку, что мы тут услыхали, чтобы он был готов перейти из временного бытия в вечное?
– Нет, – решил Екеле, – этого нам нельзя, мы не уполномочены приносить такие вести. Да он бы нам и не поверил – сказал бы, что мы ослышались или что обманываем, хотим запугать его. Ведь человек устроен так, что и в худшей беде хочет обресть искру надежды. Пойдем же, Коппель, ведь я не перенесу, если они позовут тебя.
– Мендла, сына Исхиэля, вызываю я. Ювелира, – прогремел в это мгновение голос неведомого, который призывал к Торе.
– Который также покупает и продает жемчуга, поштучно и унциями, – уточнил другой голос. – У которого дом и магазинчик на Черной улице.
– Мендл, сын Исхиэля! Ты призван! – еще раз раздался первый голос.
– Это Мендл Раудниц, – сказал, едва все стихло, Коппель-Медведь. – О нем-то не будет много печали. Жена у него умерла, а с детьми он давно не в ладу. Он очень строгий и суровый человек, и когда по праздникам сидит на своем месте в синагоге, то избегает тех, кто находится рядом. Он никому в жизни не сделал ничего хорошего, да и себе тоже. Может, ему бы и надо сказать, что он призван, пока у него еще есть время помириться с сыновьями.
– Нет, – опять возразил Екеле-дурачок. – Худо ты знаешь людей, Коппель. Он скажет, что все это неправда, что мы это придумали из злобы и для того, чтобы попугать его. Он все равно никогда не поверит, что это правда, а найдет какую-нибудь ложь и ею утешится. Уж ему-то особенно неохота расставаться ни с этим миром, ни с золотом и серебром в своей лавке. Только к чему ему будет это золото в день или в ночь, когда смерть заберет его прочь?…
Коппель-Медведь недовольно покачал головой. Рифмотворчество было по его части, а работой Екеле-дурачка было придумывать шутки для свадебных забав.
– Почему только в день или в ночь? Ангел смерти может забрать его и на рассвете, и на закате, и все равно – из дома или из лавки…
– Тут ты прав, – согласился Екеле. – А если так: серебро и золото придется отдать, когда смерть прибудет его взять?…
– «Прибудет взять» – тоже плохо. Слово «прибудет» тут совсем ни к чему, – заявил Коппель-Медведь. – Вот послушай: злато ему не покажется ценным в день, когда Бог швырнет Мендла в геенну. Правда, лучше звучит?
– «…Когда Бог швырнет Мендла в геенну». Да, это хорошо и справедливо сказано, – похвалил Екеле. – Но мне говорили, что он собирается жениться во второй раз, этот Мендл Раудниц. Что ж, если мне случится играть на его свадьбе, то, зная, что ему почти не осталось жить, а пора отправляться в геенну, я смогу весьма неплохо пошутить…