Ночи живых мертвецов — страница 19 из 60

– Да вижу, – отозвалась Шарлин, свежая и готовая к работе. Она начала вынимать острые инструменты из металлических шкафчиков.

Обычно труп сначала фотографировали в одежде, в которой он умер. Но из госпиталя Архангела Михаила его привезли голым, так что он таким и лежал, когда Чарли управлялась с цифровым «Пентаксом», снимая с разных ракурсов – спереди, справа, слева. Затем тело следовало положить на живот, чтобы сфотографировать спину. Акоселла помог перевернуть его, а Шарлин проделала все остальное.

Стол, на котором лежало тело, одновременно служил весами. Джон Доу весил сто восемьдесят шесть фунтов[41].

Они сняли остальные мерки. Сделали рентген.

Чарли выполняла такие обязанности уже более шести лет. Повидала сотни трупов, но до сих пор боялась оставаться с мертвым телом в закрытом помещении.

Ей часто снился один и тот же кошмар. Вначале она всегда находилась в каком-нибудь другом месте – в офисе, в супермаркете, в гостях у друзей. Потом входила в дверь, и далее все развивалось по одному и тому же сценарию. Точь-в-точь – за исключением пары мелких деталей, которые изменились со временем.

Она входила в прозекторскую. Там всегда стояла густая темнота – освещена была лишь середина помещения, где на секционном столе лежало мертвое тело. Тело каждый раз было одно и то же – мужчины, одетого в смокинг. Лицо его всегда казалось смутно знакомым, но во сне Шарлин никак не могла его узнать, по крайней мере сразу. Над столом всегда светила яркая хирургическая лампа, вызывавшая в памяти какой-нибудь осветитель сцены. Благодаря ее свету труп сиял, словно бесформенное солнце посреди космической тьмы.

Спящая, она не сразу понимала, что помещение наглухо заперто. Там не было ни окон, ни дверей – даже той, через которую она вошла. Ни единого выхода. (После того, как это приснилось ей с десяток раз, она больше не пыталась найти его, помня, что это бесполезно. Это была первая из мелких деталей, которые со временем изменились.)

Труп всегда сначала говорил, а потом двигался.

– Привет, Шарлин, – обращался он к ней тихим, приятным голосом. – Потанцуем? – и затем садился на своем столе.

Шарлин тут же начинала метаться по комнате, стучать по стенам, пытаясь найти что-то, хоть что-нибудь – например, скрытый шов, который ей удастся разорвать. Она искала лихорадочно, но тщетно, и при этом оглядывалась через плечо и видела, как труп спускает ноги на пол. Видела, как он на них становится. Видела, как он начинает ковылять ей навстречу – медленно, неуверенно, как человек с атрофированными мышцами.

В итоге Шарлин всегда оказывалась зажатой в углу. Про себя она думала: «Как глупо! В следующий раз я это запомню. Нужно будет выбраться на середину комнаты. Если окажусь в углу, он всегда будет меня находить. А если быть в середине, я смогу убежать и он меня не достанет».

Она пыталась сбежать…

И всегда опаздывала лишь на мгновение.

Труп оказывался совсем рядом, в нескольких дюймах от нее.

– Потанцуем? – говорил он и с улыбкой протягивал ей руку.

Нет. Это была не улыбка. Или была – лишь какое-то мгновение. Затем она превращалась в злобную гримасу. А еще через мгновение вновь становилась улыбкой.

И эта метаморфоза – улыбка, гримаса, снова улыбка – пугала Шарлин сильнее всего в этом кошмаре. Едва труп становился на ноги, едва начинал тащиться к ней, она знала, что вскоре настанет этот ужасный момент, когда он скажет ей: «Потанцуем?»

Когда прошел год, в течение которого кошмар снился Шарлин по меньшей мере раз в месяц, она как-то зашла к матери и присмотрелась к висящей в гостиной картине, на которой был изображен Иисус. Шарлин повернула голову чуть влево, затем чуть вправо. Картина менялась. Тонкие пластиковые жилки под одним углом показывали Иисуса благодушным, почти улыбающимся, но стоило сместиться на три дюйма влево или вправо – и он начинал истекать кровью в агонии.

Картина висела на своем месте еще до рождения Шарлин. В детстве она проходила мимо нее тысячи, сотни тысяч раз, и очарование картины пропало еще прежде, чем Шарлин исполнилось три года. Сама же картина была забыта задолго до того, как Шарлин повзрослела, задолго до того, как она стала препаратором. Но очевидно, произвела достаточно сильное впечатление, чтобы застолбить за собой главную роль в самом популярном ее кошмаре.

Как только она обнаружила эту связь, как только поняла, что перемена в лице трупа служила фактически повторением той старой картины с Иисусом, эта часть кошмара стала уже не такой пугающей. Это было второй деталью, которая изменилась со временем. Остальная часть сна оказалась запечатана в отдельной зоне ее сознания, где преследующий ее труп никогда не менялся и никогда не становился менее страшным.

А в конце, перед самым моментом, когда Шарлин с ужасом просыпалась, когда труп оказывался в нескольких дюймах от нее, она наконец узнавала знакомое лицо.

Это был Фред Астер[42].

– Потанцуем?

Мать Шарлин, Мэй Рутковски, по-прежнему жила на Гранд-Конкорс[43], и старая картина с Иисусом по-прежнему висела на стене, когда Шарлин рассказала ей о своем сне.

– И чего ты все это не бросишь? – спросила ее мать. – Зачем далась тебе твоя документалистика?

– Криминалистика.

– Чего ты ее не бросишь, раз у тебя от нее кошмары?

– Она приносит хороший заработок, – ответила Шарлин, наливая себе еще бокал мятного ликера – единственной выпивки, что имелась в доме матери. – Это моя работа, понимаешь? Помнишь Кэрол Спрингер? Которая стала стюардессой? Она мне рассказывала, что кошмары снились ей каждую ночь. Как будто ее самолет падал – каждую ночь! А самое страшное, что происходит со мной, – Фред Астер приглашает меня потанцевать.

– Мне всегда нравился Фред Астер, – проговорила Мэй слегка мечтательно.

– А мне нет, – ответила Шарлин. – Как по мне, он кажется немного… – она сделала паузу, отпила зеленого напитка, – …немного похож на мертвеца.

К 22:17 процесс вскрытия Джона Доу был в самом разгаре. Чарли добросовестно выполнила необходимый Y-образный разрез, от плеч к середине груди и вниз к области лобка. Крови практически не было, по крайней мере на виду.

Мертвое сердце не бьется. Секс-бомба из Бронкса явно была не в своей тарелке, раздвигая мягкие ткани груди Джона Доу. Это напоминало распахивающиеся двери салуна. Кости, что были внутри, походили на покрытое соусом каре из свинины, которое готовят в «Деймонс».

Джон Доу был достаточно стар, чтобы его хрящи стали превращаться в кость. Чарли использовала серрейторный нож, по сути представлявший собой маленькую пилку, чтобы разрезать хрящи, соединяющие ребра с грудиной. Это позволило ей добраться до грудной клетки и приступить к ее изучению. Очень скоро она обнаружила кое-что, что было у Джона Доу явно не с рождения.

– Господи, – произнесла она, доставая это пинцетом. – Пуля.

– Ранение смертельное? – спросил доктор.

– Не-а. Попала в ребро. Неделька в больнице, немного обезболивающего, и его можно было бы отпускать. Что мы вообще тут ищем?

– То, что его убило.

– Не то место, не то время. Невезение. Городские реалии.

– Хм-м, – Акоселла записал что-то в блокнот с отрывными листами. Он был уверен, что это была не та пуля, что оборвала жизнь Джона Доу, так что не возражал, когда его препаратор взяла на себя эту роль обвинителя.

Для себя он обычно оставлял рукописные заметки. Реже – когда на голове у него было специальное пластмассовое крепление – нажимал на кнопку маленького микрофона и проговаривал наиболее важную информацию вслух. По беспроводному соединению слова передавались на компьютер, стоявший на столе возле одной из стен комнаты. Система распознавания речи переводила эти слова в читаемый текст. И тот уже передавался по утвержденному списку городских и окружных ведомств, становясь официальным отчетом судебно-медицинской экспертизы.

Система распознавания речи должна была облегчить работу патологоанатома, но на деле была, мягко говоря, несовершенной. Акоселла знал, что как только вскрытие будет закончено, а труп приведен в порядок и положен в холодильник, ему придется сесть за вычитку текста. И нельзя сказать, что занятие это было таким уж бесполезным: большинство распознанных текстов получались верными лишь процентов на восемьдесят. Вот и в эту ночь, пока Шарлин проводила «мокрую» работу, Акоселла, педантично следуя заведенному порядку, надел микрофон и время от времени что-то в него проговаривал.

– Белый мужчина, – начал надиктовывать он. Затем убрал палец с кнопки микрофона и сказал Шарлин: – Интересно, что там получилось? «Спелый морщина»? Ох уж эти компьютеры, скажу я тебе.

– Ты же говоришь с акцентом, чего ты хочешь?

– Неправда!

– Ну как же неправда? Вот скажи: «Черт побери!»

– Что?

– Не спорь, просто скажи: «Черт побери!»

– Ладно. Шьерт побьери!

– Ну вот, видишь?

Она была права. Он говорил с акцентом, пусть и легким. Латиноамериканским акцентом. Просто никогда его не замечал.

– Да это ты у нас с акцентом! – воскликнул он. – Вот сама скажи: «Черт побери».

Чарли сказала; как выяснилось, у нее тоже был акцент.

– Нью-йоркский, – доктор обвиняюще показал на нее пальцем, будто уличив во лжи. – Ты все время говоришь с нью-йоркским акцентом!

– Значит, мы оба говорим с акцентом, – сказала Шарлин. – Вот машина и не может понять, что мы говорим. Но к черту машины. Вот тебе когда-нибудь было тяжело понять, что я говорю?

– Никогда, – он дружелюбно посмотрел ей в глаза. – Со всеми остальными, почти всеми, приходится догадываться, о чем речь. С тобой – никогда.

Шарлин потешила себя надеждой, что это был своего рода комплимент. Может, даже больше чем комплимент.

Тогда доктор и зажал кнопку микрофона и продиктовал для отчета: «Белый мужчина». Прежде чем продолжить, отпустил кнопку и сказал Шарлин: – Интересно, что там получилось?