(Литва)
Виолета Репечка – литовская поэтесса. Родилась в Вильнюсе, там же училась и потом преподавала в гимназии древнегреческий и латынь. Сборники стихов: «СМС для начинающих» и «Картинка с хорошим разрешением». Кроме филологического получила и музыкальное образование: занималась вокалом у со-пранистки Вирджинии Орантас. Основала журнал «Олмуц». За всю свою жизнь практически не покидала Вильнюс. Писала эссе о музыке, театре и живописи. Широко известны ее слова: «Литва, отечество мое, ты как здоровье!» Это, разумеется, сказал Мицкевич, но Виолета повторила фразу по-литовски, что сразу придало ей совершенно новый смысл. Писала пьесы, в которых важная роль в действии отводится публике. Ее изобретение – это так называемый театр с двумя занавесами, где второй разделяет зрительный зал на две половины – мужскую и женскую, как в церкви. Известны ее интерактивные пьесы «Оттаивание комнаты» и «Лось на прицеле». Была противницей советской власти и никогда этого не скрывала. У нее нет ни одного опубликованного сборника рассказов. Текст, который приводится здесь, взят из Интернета. Одно время говорили, что она покончила с собой. Последовало опровержение, но не вполне убедительное. В первые годы XXI века следы ее исчезают. Возможно, она ушла в монастырь.
Как мы ходили в театр
– Могло бы быть лучше, чем есть, но ничего, и на том спасибо, – сказала мама о нашем будущем и добавила: – У нас есть два билета, мы с тобой пойдем в театр.
Мне уже исполнилось восемь лет, но в театре я еще никогда не была. Я ходила в школу, кроме литовского знала русский и польский и только один раз видела во сне мертвого дедушку. Не открывая глаз, он сказал мне какое-то очень важное слово, но я его забыла, как только проснулась.
После школы мы с мамой по снегу пошли к реке. Это было подготовкой к театру. Пока мы дошли до симпатичного деревянного домика на берегу, ноги у меня совсем промокли. Здесь была баня. Мама сказала, что когда-то давно здесь бывал русский царь Петр Великий. Теперь посреди комнаты стоял деревянный стол, на нем блюдо с колбасой и огурцами, сыр и бутылка «Жубрувки». Мама выпила две стопки водки, заела кусочком сыра и сказала:
– Ты дальше не ходи, там все голые.
Потом разделась и в чем мать родила прошла в баню. Я сидела возле окна и смотрела на замерзшую реку. «Жубрувку» я не пью, она воняет, а сыр был какой-то противный.
Вдруг я увидела, что из второй двери, ведущей из бани прямо к реке, повалил пар. Окутанные этим паром голые мужчины и женщины побежали к деревянной лесенке, ведущей в воду. Я с трудом узнала маму. Она безуспешно пыталась прикрыть свою наготу деревянной скамеечкой, которой потом разбила лед, и бухнулась в эту прорубь. Поднялось облачко пара. Довольно быстро после этого она вернулась в комнату с деревянным столом, где я ждала ее. Она была в халате, раскрасневшаяся, теперь, одетую, я узнала ее сразу. Подойдя к столу, она, не садясь, опрокинула еще две стопки водки. Потом мы собрались и пошли домой.
Дома было тепло, и мама заснула. Спала она долго. В конце концов пришла тетка и, так как было ясно, что от мамы сегодня толку не будет, одела меня и повела в театр. Я смотрела во все глаза. На всех своих трех языках.
Мы вошли в просторное помещение, где стояли скамейки, вроде как у меня в школе, только красивые. По центру был оставлен широкий проход. Я еле успевала вертеть головой по сторонам.
– Сегодня показывают спектакль о жизни в деревне, – сказала тетка, и мы уселись.
Тут поднялся занавес, и я увидела деревянный стол, на котором стояла миска с огурцами, сыр и колбаса, а посредине бутылка «Жубрувки». Правда, я не могла разобрать, как она пахла, потому что то, куда мы смотрели (тетка сказала, что это называется «сцена» и что смотреть надо именно туда), было покрыто чем-то вроде дощатого пола, его недавно вымыли, и поэтому пахло мокрыми еловыми досками. По сторонам зала были очень красивые колонны. Оглядевшись вокруг, я увидела балкон. Когда-то он был позолоченным. Но все вместе никак не соответствовало друг другу и выглядело как корова под седлом.
– Это что, церковь? – спросила я тетку тихо.
– Раньше была церковь, теперь театр.
Тут на сцену вышли крестьянки и крестьяне, наряженные, как на ярмарку; к ним в гости из города приехали гости, трое, все в черном. Одна женщина и один молодой человек. Третий гость был неопределенного возраста и пола.
Только они появились, как тетка прошептала:
– Сейчас что-то будет!
– Где? – спросила я, но тут со скамьи у нас за спиной кто-то протянул нам две свечи и коробок спичек.
– Как – где? – продолжила тетка, беря свечи. – Видишь, на наших скамейках сидят только женщины, а там, за проходом, справа, одни мужчины. Как в церкви. Женская и мужская половина.
– И что? – спросила я.
Я заметила только, что у некоторых женщин лица были старее их задниц, а у других, наоборот, задницы выглядели старее, чем лица. Но я ничего не сказала, чтобы не получить подзатыльник.
Тут вдруг на сцену вышла девушка, похоже, что она была главным действующим лицом. Ей было около двадцати лет, на ней были очень красивая узкая синяя юбка, белая блузка с открытым воротом, у нее были сильно загорелые, почти красные, руки и шея. К тому же щеки ее были здорово нарумянены, а на голове длиннющая желтая коса и кудряшки надо лбом. Она была похожа на мою куклу Клару. Всех, кто ходил по влажным доскам, она просто очаровала, особенно молодого человека в черном костюме, который приехал из города. Она что-то спросила у него, люди вокруг нас начали зажигать свечи. Сначала в женской половине, потом и в мужской. Мы с теткой тоже зажгли.
Вся церковь – или театр, не знаю, что это было, – от этого озарилась. Те, что были на досках, продолжали свою историю, мы молчали, и тут к ним на доски поднялся ксендз. Он был в черном, только вокруг шеи белел воротничок. Поднял руки, потом перекрестился, перекрестил нас, сидевших на скамейках, и начал проповедь: сказал, что те, кто приходит в церковь, как мы сейчас, получат в награду Царство Небесное…
Пока он проповедовал, актеры на сцене, рядом с ним, продолжали разыгрывать свою хорошо отрепетированную историю (так сказала тетка), притворяясь, что не замечают ксендза, так же, впрочем, как и он делал вид, что театра в церкви нет. В этот момент сидевшая рядом с нами женщина (тоже с зажженной свечой) обратилась к тетке:
– Вы слышите, кто-то свистит?
– Господи, и это в театре!
– В каком театре?! В церкви! Коммунисты превратили церковь в театр! – отрезала женщина. Потом добавила: – Это же ваша девочка свистит!
Тетка, убедившись, что посвистываю действительно я, достала конфету и сунула мне в рот. Хочешь не хочешь, пришлось перестать свистеть. Я сосала конфету и смотрела на сцену. Румяная молодка протянула молодому человеку из города бумажный цветок, ксендз продолжал проповедь, а остальные – деревенские и городские вместе – ели колбасу и пили водку…
Что было дальше, не знаю. Я заснула. Ни те, что в церкви, ни те, что на сцене, и думать не думали о том, что ребенку нужно поспать. Тетка потом рассказывала, что вынесла меня на руках. Она несла меня домой по снегу, а я спала с конфетой во рту. Это было чем-то вроде обещания лучшей жизни. Которое быстро таяло.
Эдмундо Портильо Крус(Аргентина)
У драматурга из Аргентины, писавшего на испанском языке, удивительная судьба. Родился он в Мендосе, образование получил в Буэнос-Айресе и Саламанке, в Испании. Там же, в Испании, начал публиковать свои первые драмы: «Женщина, которая так и не приехала», «Большие поля шляпы». И вдруг все изменилось. Пришло время сказать «да» или «нет». Портильо Круз заболел и вернулся в Аргентину. Время от времени он назывался кем-то другим и писал в такие периоды как тот, другой. Как некий Франциско Мор. Неизвестно, действительно ли эти книги рассказов писал Франциско Мор или все-таки сам Крус. Неизвестно, были ли это разные люди или один человек. Новые сборники рассказов «В защиту ночной жизни» и «Посиделки вдвоем» вышли под фамилией Крус. Под этой же фамилией – Э.-П. Крус – были опубликованы и переводы на испанский язык античных поэтов Вергилия, Катулла и Овидия. Здесь мы публикуем один из рассказов сборника «Ночь, когда мы умерли».
Пуговица на штанине
У меня был пес, рыжая такса, правда без родословной. Я сравнивал свою жизнь с его бытием и учился у него, как нужно жить, хотя он был моложе меня и раньше, чем я, покинул этот мир.
Я долго, много лет искал разницу между ним и мной. Разницу в понимании жизни. У него были три главные страсти: он любил есть и пить, любил оседлать какую-нибудь сучку и любил спать. Кроме того, он был набожен. Да, набожен. Кто был его бог? Ответ лежал на расстоянии вытянутой руки, и я его знал: его богом был я. Меня он не смел тронуть даже тогда, когда я посягал на его миску с едой. Всех остальных он кусал. Возможно, его иногда смущало, что я, его бог, думаю и реагирую медленнее, чем он. Но он над этим особо не ломал голову. Важно было превосходство. Мое над ним. Я для него был тайной. Таким образом, у него было определенное отношение к тайне. Страх и любовь к тайне, то есть ко мне. Кроме того, он, возможно, чувствовал, что тайна существует не только во мне, но и в нем. Поэтому он имел представление о страхе. О таинственном чувстве, которое возникает из отношения к тайне. К смерти.
Мне иногда приходило в голову, что между моим псом и мною существует важное различие. У меня, кроме всего перечисленного, в жизни было еще нечто неотъемлемое: работа. Люди в наше время работают все больше, чтобы работать все меньше. Стараются отбить первый же мяч любой ценой, и если перехватывают лишь второй, то считают это поражением… Было ли для него работой, когда он дрался с другими псами, когда добывал себе еду, если ему хотелось больше, чем давал ему я? Не знаю.
Ничего не могу сказать и о самом главном: знал ли он, что такое время? Не тайминг, а время. Тайминг у него был получше моего. Итак, речь идет о времени. С временем тесно связана и скука. Скучал ли он иногда?
Моя жена боялась глобального потепления, солнечного ветра и космического катаклизма. К ней цеплялся послеполуденный грипп и уик-энд-ветер. Ко мне – нет. Что бы я ни делал, о чем бы ни думал, надо мной всю жизнь висела дымка страха времени. Я много раз думал, что нужно сделать только одно: устраниться от всего. Однако всегда возникал вопрос о времени. Избыток свободного времени. Что будет с этим временем, если от всего устраниться? Что делать с праздностью? Играть в карты с компьютером? Я не могу представить себе персону или Персону, которой не надоело бы время, – от Сотворения мира и до наших дней. Ни у кого нет иммунитета ко времени. Меня охватывает ужас от скуки, которую несет с собой время, если представить его себе во всей цельности, до и после нас. Глубокий, бесконечный туннель впереди и сзади.
Постарев, я заметил, что время может течь быстрее и медленнее. И тогда я кое-что понял о времени. Я узнал, что время может перенести только тот, кто перестает ждать. Высшая мудрость состоит в том, чтобы перестать ждать смерть. Только молодые не верят в смерть. Все остальные ее дожидаются.
Понял я и еще кое-что. Время всегда дышит, как корова, – вдыхает людей и их поселения, а выдыхает будущее. Никто не смог бы выдержать на своих плечах столько времени – оно прибывает и прибывает, причем непрестанно. Столько свободного времени. За исключением разве что Того, у Кого руки постоянно заняты работой. Но эти руки должны быть страшно сильными, чтобы не сломаться в течение стольких миллионов веков бегства в работу от скуки. Весь мой труд, вся работа были бегством от скуки, от экзистенциальной скуки, если у меня есть право так говорить. Как только я чувствовал, что скука подступает, я садился делать свою работу и таким образом спасался. Специалисты говорят, что показателем здоровья является желание работать. Не знаю. Может быть, Мир и возник именно из-за того, что Некто работой спасался от скуки?
Вы помните историю да Винчи о пятнах? Глядя на пятна на стене или где-нибудь еще, рассматривая облака на небе, человек может представить себе такие картины или лица, которые никогда не смог бы выудить из своей памяти. Такие пятна словно приводят в какую-то другую, иную реальность. Похоже обстоит дело и с литературой. В книгах вы видите и переживаете такие вещи, которые в реальности именно в таком виде никогда не встретите. Давайте вспомним: толкователь пятен возвращается в жизнь, в свою жизнь. Из воображаемого облака, описанного в книге, вы в своем переживании создаете настоящее облако. Можем ли мы на основе такой двоичности сделать вывод, что это наше живое время на той, другой стороне, то есть в пятнах, иначе говоря в литературе, не существует? Там какое-то другое время. Какая-то иная реальность. Наше живое время существует только в том, кто эти вещи наблюдает. Итак, я наблюдающий.
Иногда в этом живом времени я лежу ночью и вспоминаю мать, неловкую как-то по-своему, и отца, неловкого по-другому. И вспоминаю себя, неловкого и по-матерински, и по-отцовски…
Иногда ночью я лежу в этом живом времени и в своей пустой комнате. Здесь есть только голые стены и один-единственный роскошный подсвечник; он бы мог пролить свет на все, что меня окружает, но в нем нет масла.
Иногда ночью я лежу в этом живом времени и слышу: в моем старом теле скулит моя молодая душа. Замурованная. Где я?
Время, окружающее меня, имеет только одну особенность: оно проходит. Все остальное оно берет в долг…
Иногда я пытаюсь забыть об этой скуке и ищу спасения в маленьких повседневных удовольствиях. Я думал и продолжаю так думать даже сейчас, что радость – это самое древнее, что есть во Вселенной. Она представляет собой характерный признак жизни. То есть еда, теплая постель, женщина, в меньшей степени дети, – особи мужского пола этого почти не замечают. Затем, но не потом работа, которую любишь, прогулки (в случае с моим псом это бег), путешествия, красивые дома, музыка, картины… Одним словом, все, что приносит радость. Радость, что ты жив.
Но тогда мне на ум приходит, что эта медаль имеет третью сторону. Кроме времени со скукой в себе и, с другой стороны, радости и работы, на ребре этой монетки возникает, обвив ее как змея, представление о вечности. Нет ничего более ужасного, чем представить себе вечность. Представить (хотя это трудно) огромное, неизмеримое количество скуки, которую несет в себе вечность. Вечность, которая грызет свой собственный хвост. Должно быть, Будда учился тому, как избежать этой скуки в вечности…
Наблюдая за своим псом, я понял, что он не имеет никакого понятия о вечности. Равно как и она о нем. Я понял, что он для вечности представляет собой нечто совершенно неважное, ну примерно то же, что и пуговица на моей штанине, если она там есть. И тогда я понял, что и я для вечности тоже всего лишь пуговица на штанине, если она там есть.