Ночной карнавал — страница 113 из 130

— Настоящая девушка Рус не боится мороза и снега! Она — Царица снега! Царица зимы! Царица зимнего леса и зимних звезд!..

Они обнялись в снегу, и он растаял меж их горящими, как два факела, телами.

Вскочив, обнявшись, они вбежали в баню. Вымыли волосы друг другу, поливая горячей водою из шаек. Насухо растерли друг друга полотенцами, в изобилии висевшими у отца Дмитрия в предбаннике. Оделись. Их одевание было похоже на обряд — так важно, медленно, чинно, боязливо надевали они на себя свои одежды, жалкие человечьи шкуры. Они побыли нагими и настоящими, они пребыли звездами, снегом, Луной, еловыми ветками, и им очень странно было влезать опять в людскую притворщицкую кожу.

Тихо вышли они из бани. Тихо шли по тропинке, поминутно оглядываясь на маленький, черный срубовой домик, где произошло их венчание в снегу — до венчания в церкви.

— Смотри, Владимир, это наш дворец.

— Я короновал тебя в нем талой снеговой водой. Короновал в сугробе алмазными искрами. Они остались, еще горят в твоих мокрых волосах. Великая моя Княгиня.

Они остановились посреди тропы, он ее обнял, и они поцеловались так страстно, что у обоих захватило дух — так неистово и сильно, что она задохнулась: он вдунул в нее свое дыханье, и она не вместила его, забилась в его руках, и они оба чуть не свалились в снег снова. Еле удержались на ногах. Он отнял от нее лицо. Ее распаренные, разгоряченные щеки пылали, глаза сияли. Она покрыла его лицо поцелуями, просунула руки под воротник его офицерского кителя.

— Где твои эполеты?..

— Не тревожься о них. Отдыхают. В кармане твоей дохи. Это же маленькие золотые ежики. Их надо поить молоком. Я снова посажу их на плечи, не думай.

Когда они вошли в дом, отец Дмитрий стоял перед иконой Спасителя на коленях и молился. Так немыслимо было слышать речь Рус в затерянном глубоко в лесах северной Эроп деревенском доме.

Отец Дмитрий произносил предвенчальную молитву, затем трижды прочитал «Отче наш», Иисусову молитву и «Богородицу». Мадлен замерла, слушая с детства знакомые, всплывающие со дна изувеченной, отбитой, как внутренности, памяти, слова.

— Богородице Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою… благословенна Ты в женах, и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших… аминь…

— Мадлен… переоденься. Вот твое платье. Отец Дмитрий, еще минуту. Она быстро.

— Не торопись, дочь моя… это бывает раз в жизни… запомни все…

Она надевала платье дрожащими руками. Из боковой двери неслышно выскользнула попадья, помогала ей застегнуть на спине застежки. Боже, Ты всемилостив; вот она и идет к венцу. Белый Ангел, так нагрешивший, столь избитый — живого места нет. В обшарпанном зеркале на срубовой стене она мельком увидала свое лицо и изумилась его свету. Неужели этот свет… он останется с ней всегда?.. Даже если…

Она тряхнула головой, отгоняя страшное. Им невозможно расстаться. Все предопределено. Назначено.

— Ну, дети мои… — Священник поднял руки жестом Оранты со старой фрески. Синий мафорий на его груди переливался озерной водой. Панагия, украшенная жемчугами, тускло отсвечивала черной яшмой. Он был красив, словно Серафим, слетевший с облаков лишь для того, чтоб обвенчать их. И они, в зеркале, тоже, казалось, плыли по воздуху над дощатым полом — он в офицерском гордом наряде, она в белоснежной кисее, струящейся сливками, метелью. — Идемте. В храме все готово. Я свечи возжег. Служка мне помог. Дьякон Григорий поставил певчих. Это все дети наши. Мои не спят. Не смогли уснуть. Давай, просят, нас, батюшка, ставь на клирос, петь молодым будем. Уж больно красивы. Сниться нам, говорят, теперь будут!..

Они пошли в деревянную церковь по снегу, и снег хрустел под их ступнями, и им казалось, что они идут по белым облакам. А небо было темное, черное, тревожное, сумрачное, тяжелое, гневное. Оно гневалось на сияющие звезды, пыталось заслонить их рваньем и посконьем несущихся по ветру туч. Но звезды брали верх. Они пронзали тучи лучами. Они отодвигали их светом.

Свет. Свет отодвинет любую тьму, Мадлен.

Иди по свету снега. Гляди в свет любимого лица.

Они вошли в церковь. Белое платье Мадлен мело подолом по ступеням крыльца. Они с Князем перекрестились и поклонились на образа при входе. Из ниши на них печально глядел святой Николай; из другой — юродивый Василий Блаженный, видевший великие пожары столицы Рус. Лоб Мадлен украшал венок из сухих бессмертников — где в феврале на Севере можно было отыскать живые цветы?.. — и Князь улыбнулся, слазал рукою в карман кителя, вынул украдкой живую белую розу, протянул Мадлен:

— Это ты. Вставь себе в венок. Не поранься шипами.

Роза блестела свежо и росисто, будто только что срезанная. Мадлен ничего не сказала. Глаза ее просияли. Она воткнула розу в волосы, выбивавшиеся из-под фаты.

Она вздронула, вспомнив другую розу — алую. Ту, через которую они целовались когда-то с Куто. Ту, пламеневшую в ее прическе в день сражения с тореро, в танце матадора и быка. Боже, отведи от нее страсти. Она устала от страстей. Они сжирали ее. Она умирала. Она хочет жить. Жить! Жить! Она же еще не жила, Господи!

Они направились к аналою. Отец Дмитрий осенил их крестным знамением.

— Дайте мне сюда, в руку, кольца…

— Вот они…

Князь вынул венчальные кольца. Они зазвенели в его кулаке.

Дружек при венчании не было. Откуда было тут взяться людям? Ни Мадлен, ни Князь не привезли бы сюда никого.

И златые венцы над их головами держали дети отца Дмитрия и дьякона Григория, белоголовые ребятишки; они вставали на цыпочки, чтобы дотянуться до их затылков, но все равно венцы не доставали, и, когда Мадлен и Князь обходили трижды вокруг аналоя, маленькая дочка отца Дмитрия чуть не уронила венец, закусила губу, все равно встала на цыпочки, бежала вслед Мадлен — и дотянулась, дотянулась!

Вот он, золотой, сверкающий, старый, медный, со сползшей позолотой, сусальный, единственный венец над твоей царской золотою головой, Мадлен! Вот тебя ведут рука об руку с Князем! И мальчонка, как Ангелочек, держит, напрягаясь, над его теменем тоже венец, выкованный деревенским кузнецом, с покривившимися краями, с медными зазубринами, — совсем не Царскую корону, ажурный кусок железа, символ будущего земного и предвечного счастья. И он, мальчишка, как в танце, идет за Князем на цыпочках. И хор из трех детей и двух старушек поет сияющими голосишками, тающими под деревянным, расписанным в виде синего звездного неба куполом, как снег:

— Исаия, ликуй!.. Ликуй, Исаия!.. И вы, дщери Иерусалимския!.. И вы, дщери Иеффая!..

И отец Дмитрий стоит, воздымая руки, как коршун — крылья перед полетом, кудлатый, седовласый, а после возглашает зычно на всю маленькую церковку, и чуть не рушатся деревянные стропила под напором его могучего баса:

— Венчается раб Божий Владимир рабе Божией Магдалине…

Кольцо я сама должна надеть Тебе. Мои руки дрожат.

— Венчается раба Божия Магдалина рабу Божию…

О Владимир, каково это — стать женой. Вот я и Твоя жена. Вот и повенчал нас Господь. А мы-то не надеялись. Все сделалось само. Как? Нам этого теперь уже никогда не понять.

Он надевает мне кольцо. Палец впрыгивает в него, как лев в обруч.

— А я-то думал, будет мало… — шепчешь Ты смущенно.

Батюшка беспрерывно крестит и крестит нас, словно боится, что мы останемся навек без защиты знаменья, без осеняющего крыла Божия.

И я, глядя Тебе прямо в глаза, надеваю Тебе на палец кольцо, что Ты выковал сам для себя и меня.

— Гряди, голубица!.. — тоненько, торжественно, медленно поют дети, и их нежные голоса улетают, как птицы, теряются в небесах, мерцают звездами в разрывах туч. Вон они, звезды — горят, светят нам с аляповато выкрашенного синей малярной краской дощатого купола. Батюшка, небось, сам его красил.

И я гляжу на Тебя, венчанный муж мой; и Ты глядишь на меня, на венчанную жену свою. И нам теперь ничто не страшно. Если мы уйдем, то вместе. Если нас убьют, то одной пулей. Мы будем отныне делить все — и ложе, и мысли, и стол, и кров, и радость, и беду. И я рожу Тебе ребенка. Обязательно рожу.

И придут волхвы, и принесут дары, и притащится на верблюде Таор, принц Мангалурский, и вытащит из мешка вяленую чехонь, свежую стерлядку, сушеную рыбку чебак, и варенье из лесной смородины, и золотые серьги, и перстни с лазуритами и малахитами, таежными камнями, и засунет руку в мешок еще раз, и вытащит — что он нам с Тобой вытащит, Владимир?.. — маленькую золотую корону, как раз на мое темя; и скажет, улыбаясь: вот, я пришел из дальней земли, и верблюд мой пахнет пылью и песками, и ноги у животного сбиты в кровь; но я довез тебе, Магдалина, самый главный дар свой, возьми его, владей им. Он твой. Надень. Поглядись — в лужу, схваченную ледком, в кромку заберега, в плывущее по реке морозное сало.

Хоть ты и забыла свою Рус, а любишь ты ее больше всего на свете.

Больше Князя?! Нет! Он — моя Рус! Он — родина моя!

Вы оба оттуда. Вам грешно делить то, что принадлежит вам по праву.

— Спаситель, Богородица, спасите, сохраните нас… мужа и жену…

Мы упали на колени. Девочка споткнулась, зацепилась мне за подол, больно стукнула меня венцом по затылку, рассмеялась. Мальчишка зашикал на нее.

— Ну что ты!.. Отстань!.. В церкви же можно смеяться… и даже держаться за руки… И даже целоваться… — прошептала девчонка, оглаживая платье, снова вздергивая венец над моею головой.

Да, миленькая, можно и целоваться, и смеяться, и обниматься, и любить. Бог есть любовь. И апостол Павел тому же учил. Ты хорошо знаешь Писание. А мы с Князем должны все вспомнить. Я вспомню все. Все забытое. Я буду стараться. Я буду водить пальцем по ветхим страницам, читать по складам.

Я вспомню и юродивого Василия, сидящего в снегу у стен Кремля; и гордую, с очами-свечами, Марфу Посадницу, пророчицу и страдницу; и грозного Царя Ивана, и веселую Царицу Елизавету, и пылкого, косая сажень в плечах, отца ее Царя Петра; и Царицу Катерину, любившую вальяжных мужиков и бывшую несчастной и одинокой; и нежную жену Ксению, бродившую по площадям в туманах и дождях, молившуюся за живые души. И… еще… Владимир… ты сам расскажешь мне, я вспомню вместе с тобой… то, что я напрочь забыла… то, что гложет меня изнутри и снится мне каждую ночь… мою Семью… их… их всех… расстрелянных… Владимир!..