Горло его перехватило. Князь осторожно, через спящую Мадлен, протянул руку с блеснувшим железным обручальным кольцом и мучительно, напоследок, сжал рабочую, крепкую, в мозолях руку священника.
— Спасибо, отец Дмитрий. Бог да в помощь вам.
— Бог спасет.
Мадлен не видела, как слезы сверкнули остро и мгновенно в глазах мужчин, знавших о том, что той, прежней, Рус на карте и вживе — нет. Есть только в мыслях, в их неиссякающей любви.
Князь разбудил ее. Закутал в доху. Она, не проснувшись, пошатываясь, спустилась с крыльца, помахала священнику рукой в вязаной перчатке, побрела за Князем по тропинке между сугробов, выросших за ночь с верблюжьи горбы.
Когда они заворачивали по тропе, выходя на большую дорогу, Мадлен увидела утонувшую в снегах по самую трубу чернобревенную маленькую баньку. На миг она перестала видеть. Слезы застлали ей глаза. Задушили ее.
Она поднесла руку ко лбу и перекрестилась на баньку так, как крестятся на церковь.
Они выпрыгнули на перрон вокзала Сен-Сезар прямо в объятья Великого Карнавала.
Поток Карнавала летел, бежал, шумел по улицам Пари, протекал насквозь через дворцы, богатые дома, рабочие халупы, бедняцкие закуты.
Февраль целовал в лицо всех, кто праздновал Великий Карнавал: веселись, народ Эроп! Раз в году! Раз в жизни! Раз в столетье! Сейчас — и больше никогда!
Их, стоявших на перроне изумленно, сжимавших руки друг друга, подхватил и понес поток — трясущихся цветных юбок, страшных, уродливых, прекрасных, блестящих, как сто алмазов, масок, зубастых и клыкастых, слащавых, как пирожные, немыслимых костюмов, режущих ночной воздух серпантинных лент; конфетти сыпались откуда-то из черного неба, залепляя глаза, оседая, как разноцветный снег, на волосах и бровях, — о, это был воистину Великий Карнавал, и веселились напропалую все — и крестьяне, прибывшие поторговать на рынке, в Брюхе Пари, и уличные попрошайки, соорудившие себе подобие масок и нарядов из лохмотьев, птичьих перьев, выдернутых из хвостов у голубей и соек, железок и тряпок, стянутых у старьевщика, и ажаны, стражи порядка, прикрепившие к форменным кепчонкам павлиньи перья и громадных бархатных бабочек, и люди из высшего света, — в толпе плясали и подпрыгивали герцогини и графини, наследные маркизы и виконтессы, бароны и шевалье, — и их нес великий поток безумья, пляски, танца, ужаса, счастья, и музыка, гремевшая из всех окон, дверей, из-под мостов через Зеленоглазую, из ночных притонов и таверн, из кабачков и подвальчиков, из всех подземных щелей и со всех железных и каменных башен и крыш, и фонари, ослеплявшие их, и выкрики и кличи, вонзавшиеся им в уши, как клинки, закручивали их в водоворот, втягивали в воронку безумья, и они пытались сопротивляться — тщетно! сопротивление Карнавалу бесполезно, Князь, Мадлен, вы разве об этом не знали!.. — махали руками, отбивались ногами, кричали: куда вы нас!.. куда!.. мы — сами по себе!.. мы — не с вами!.. у нас свои дела!.. своя жизнь!.. — но поток нес их и нес, закручивал, подчинял себе, и они уже не восставали, они текли в нем, плыли по течению, смеясь, оглядываясь, раскидывая руки, пританцовывая, отвечая на улыбки, на тычки и смешки, остротой — на остроту, зубоскальством — на зубоскальство, поцелуем — на внезапный, наглый поцелуй, брошенный, как с балкона махровый и пышный цветок, — да, это шел и ликовал Великий Карнавал, и такое можно было увидеть в Эроп однажды в году, а, быть может, и однажды в жизни, — и они вверглись в его пучину, они не хотели выплыть, они тонули и погибали и были счастливы своею гибелью, и невозможно было спастись: Карнавал брал в плен насовсем, его объятья были пострашней всех на свете любовей, — и несся поток, и они неслись в нем, внутри него, становясь им, пропитываясь им насквозь, забывая себя, забывая все.
— Мадлен!.. Не выпускай мою руку… Крепче держись…
— Держусь… Владимир!.. не могу… меня отрывают от тебя!..
— Они хотят, чтоб ты танцевала с ними!.. Не смей!.. Ты — со мной!.. Держись!.. Держись!.. Мадлен!
Ее оторвал от него поток. Поток понес ее от него прочь.
Поток понес его — крутя, подбрасывая, вертя, сминая, прочь от нее, вдаль, в просторы взбудораженного ночного Пари, в жадное нутро Великого Карнавала.
Он лишь успел крикнуть ей:
— Мадлен!.. Чтобы не потеряться!.. И чтобы нас не поймали!.. Приходи завтра на карнавал во дворец герцога Феррарского!.. Рю Монпелье!.. Ночью!.. Ночью!.. Я постараюсь за день сделать паспорта!.. Не бери с собой ничего!.. приходи во дворец как есть!.. Я возьму билеты до Гамбурга… поедем через Амстердам!.. Мадлен!..
Он успел увидеть, как сверкнул на ее беспомощно, зовуще вскинутой руке синий сапфир, оброненный голубем на бале-маскараде — как ее синий, полный слез глаз.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ПОСЛЕДНЯЯ ПЛЯСКА
Она не помнила, как добралась до рю Делавар.
У нее мелькнула странная мысль доплыть в потоке беснующейся толпы до набережной Гранд-Катрин, к тетке Лу. Если б она даже и захотела это сделать, она не смогла бы поплыть наперерез людскому течению. Людская бурлящая река текла в направлении улицы Делавар, и Мадлен решила не противиться воле Божьей.
Она не хотела возвращаться сюда. Она же простилась с домом барона навек.
Хохочущие, обкрученные лентами, унизанные сверкающими стразами ряженые сами принесли ее сюда. Она задыхалась в гуще локтей, плеч, спин, колен. Отбрасывала с лица пряди чужих волос. Людское море. О, бушующее море. Я переплыву тебя. Переплыву.
Когда перед ней замаячил особняк, она прерывисто вздохнула, грудью налегла на дверь, ища в кармане Княжеской дохи ключ.
А снег валил не переставая. Шапка Мадлен, червонные волосы, плечи, спина, сумочка были все в снегу.
Она ввалилась в прихожую, сдергивая шубу, на ходу отряхивая ее.
— Ненавижу тебя, Дом. Зачем я опять здесь.
Ее сердце билось судорожно, замирая. Она кинула доху на пол. За шубой полетела шапка. Шарф. Она шла, почти бежала мимо шкафов красного дерева, мимо высоких, выше человеческого роста, венецианских зеркал, мимо хрустальных горок, мимо этажерок с книгами и журналами, мимо перламутровых сервизов, мерцающих за стеклами буфетов и секретеров, и китайских фарфоровых и нефритовых ваз, стоящих в углах комнат и коридоров. Ненавижу тебя, заемная роскошь. Как долго я жила внутри тебя. У меня теперь будет другая жизнь. Тот, кто владеет душой и кем владеет Бог, парит над роскошью. Его не съедают ни вещи, ни деньги.
Гостиная. Ореховая мебель. Мягкое кресло. Упади в него, Мадлен. Отдохни. Расслабься. Ты помнишь, что тебе крикнул Князь перед тем, как вас оторвали друг от друга? Дворец герцога Феррарского, завтрашний вечер. О, она знает это прелестное место в Пари. Там изумительный пруд. В нем плавают зимой утки, летом — лебеди. Герцог сам бросает им крошки. Ты утопишь все свои записи в этом пруду. Все бумаги. Все тетради, исписанные твоим корявым, быстрым, полуграмотным почерком. К чему они тебе сейчас. Пусть барон поломается в корчах досады.
Она вскинула ресницы. Инфанта! Как она глядит на нее. Что это с ней случилось?! С нее сползли, упали наземь драгоценные тряпки, бархат и атлас, кружевные брыжи. Она почти нага. Портрет переписан! Кто его переписал?! Это другой холст?! Нет, то же самое лицо. И, постой, Мадлен… ты бредишь… кто это… эти черные волосы, вздыбленные надо лбом, курносый веселый нос, пухлые губы, вишнево алеющие, порочно-соблазнительные… будто только сейчас из Веселого Дома их обладательница… эта смуглая кожа, родинка на щеке…
— Кази! Кази!
Резкий крик сотряс шторы, гардины.
Мадлен стала белее молока.
Она закрыла глаза. Когда она их открыла, живая Кази стояла перед ней, а на полотне никого не было.
Кази смотрела на подругу и дрожала мелкой дрожью, как зверек, выпущенный на свободу из клетки и не знающий, куда бежать на страшном просторе.
— Ты не Кази, — прошептала Мадлен и отпрянула. — Прочь! Ты призрак. Я не хочу тебя. Господи… дай мне перекреститься…
Она поднесла пальцы ко лбу. Кази вскинула руку и поймала рукой запястье Мадлен.
Мадлен закричала, но пальцы Кази были теплые, живые, родные, свои.
Мгновенье молодые женщины глядели друг на друга.
Первой захохотала Кази. Она смеялась заливисто, тонко, будто трясли в воздухе коровьим колокольчиком.
И закинула голову, погибая от смеха, от заразительного хохота Мадлен. Хохот мял ее и крутил. Она сгибалась пополам. Она вцепилась в руку Кази и хохотала безостановочно, зажимая себе рот рукой, мотая головой, слезы брызгали из ее прижмуренных глаз.
— А-ха-ха!.. Вот так номер!.. Как из плохой фильмы!.. Кто все это подстроил!.. Кази, я же тут, в этом жутком доме, всего на пять минут!.. Откуда ты здесь, ха-ха-ха-ха-ха!.. Тебя подсадили, как подсадную утку, или ты сама… а-ха-ха!.. Я же могла тебя застрелить… но не застрелила… и вот мы обе живы… я так рада тебя видеть!.. И чувствовать!.. Ха-ха-ха!..
Наконец они отдышались. Мадлен потрясенно воззрилась на Кази.
— Ты же голая… где твои одежки?!..
Кази указала на холст за ее спиной, обезлюдевший.
— Я устала там стоять. Понимаешь, заскучала. Художник помучил меня всласть. Поморозил. Знаешь, ни атлас, ни бархат, ни эти фризские кружева ни черта не греют. И вдруг подул ветер. И все начало с меня сваливаться. Я хватал руками, но ткань рвалась из рук, уплывала. Я оголялась все больше. И тогда я решила сойти. Будь что будет. И спрыгнула.
Мадлен слушала, не веря ушам своим.
— Кази… — Она дотронулась ладонью до лба подруги. — Кази, девочка, ты больна. Ты бредишь. Или это брежу я?! При чем холст… кружева?!.. Как ты вошла?.. Влезла с балкона, что ли?..
— Кази поморщилась.
— Говорю тебе, Мадлен, я измучалась стоять на этом закрашенном красками мешке, натянутом на деревянную рейку. Я увидела тебя и сошла вниз. Все. Больше меня ни о чем не спрашивай.
Мадлен вздрогнула. Сердце в ее груди билось, как бубен.
— Хорошо, Кази. Хорошо. Ты знаешь, я тоже больна. Все мы больны. Сейчас я согрею нам чаю. Ты знаешь о том, что в Пари Большой Карнавал?