— Боже… Боже, — прошептала Мадлен. — Я люблю тебя. Я так люблю тебя.
Она сплела ноги у него над спиной, над головою; они были великие любовники. Мышцы на его спине взбугрились. Он провел рукой по ее мокрой груди. О, моя маленькая, ты мокрая, как побывала под дождем. Это печка горит, огонь полыхает. Мне жарко. Внутри меня тоже мокро. Я полна белой влагой. Это мой сок. Пей его, если хочешь. Хочу.
Он наклонился и приник губами к раскрытым створам живой рапаны. Горький, сладкий, сияющий сок; слезы из глаз Бога; вино из недр Вселенной. Любви плотской нет. Есть только душа, воплощенная в теле. Я пью тебя, ибо люблю. Ибо ты — часть меня, и, доведенная до содроганья безумья и счастья мной, ты проникаешь в меня снова соком любви, стекаешь по моему языку и глотке. Сплетенье тел безгранично. Нет повторенья. Нет заклятья, чтобы остановить время. Оно течет, вспыхивая светом, как сок из твоей переполненной чаши, из потира твоего лона. Я причащаюсь тебя. Раскинь еще ноги. Белые, узкие стебли жизни. Ты растешь ввысь и вверх. Всегда вверх и вверх. У тебя нет ни верха, ни низа. Мы невесомы. Мы летим в небе любви, как боги. И я целую твое лоно. И я целую нагую грудь твою.
Он поднял голову от ее разверстого чрева, встал на коленях над нею; она взяла его неутомимое копье в дрожащие руки, целуя, бормоча:
— Войди в меня снова… я за целую жизнь… истосковалась по Тебе…
И он опять упал не нее, согнув ее ногу в колене сильной рукой, толкая ее упорно и безостановочно, стремясь выпытать у нее толчками, цепью, вереницей ударов: любишь ли?.. любишь ли… любишь?!.. И она отвечала: люблю… люблю… люблю!.. — танцуя на голом полу навстречу ему всем сияющим, как свечка в темноте, телом, истекая накатывающим, как волна, огромным желанием. Они безумно рвались, соединяясь, навстречу друг другу, и желание не избывалось, а росло.
— Я боюсь, — прошептала Мадлен, — я боюсь… она сильнее нас… она победит нас…
— Кто?.. — шепнул он, налегая на нее всей тяжестью прошлого. — Любовь?..
— Да. Я не знаю, кто из нас…
Он не дал ей договорить. Перевернулся на спину. Прижал ее к себе, вламываясь в нее глубже, вдвигаясь; он был нож, а она была священная корова с синими огромными глазами с поволокой, и это было жертвоприношение. Он приносил ее в жертву Богу Любви. Жестокие, могучие танцы у этого Бога. Он не прощает измены. Он не прощает обмана. Он любит лишь тех, кто любит. А любят на земле немногие.
Она сидела на нем, как сидят царицы на троне; радостно глядела на него.
— Как ты прекрасна, возлюбленная моя, — сказал он тихо. — Сосцы твои — ягоды черники. Ключицы твои — ветки ольхи. Глаза твои — озера, полные чистой холодной влаги. Я пью из них и не напьюсь. Щеки твои — сливки застылые. Румянец лесной зари играет на них. Шея твоя — журавль колодезный. Живот твой — сугроб, серебряной метелью наметенный за долгую ночь. И вся ты — Царица моя, Царица моей земли, моей родной, поруганной земли, Княгиня сердца моего, заброшенный в пропасть ключ от жизни моей.
Она не удивлялась, что он говорит так непонятно. И она не ощутила, не поняла, не заметила, где он бросил говорить по-эропски и стал говорить на языке земли Рус.
И она не знала, почему она понимает его; время стерлось, будто смахнули грязь мокрой тряпкой. Зеркало выблеснуло. Она наклонилась. Поглядела в его лицо, в живое зеркало.
Там отражалась она.
Она и только она.
— Всмотрись в меня, — прошептал он, медленно и сладко двигаясь в ней, продолжая пронзать ее собой, — может, ты что еще увидишь.
Он не отворачивал от нее лица. Она легла на него плашмя, на его грудь, придавила его своею тяжестью, и он засмеялся от счастья.
Она вглядывалась в лицо перед собой; зеркало плыло, вспыхивало, мерцало, тени внутри него гасли и сдвигались, ткани разрывались, отлетали прочь, снега заслоняли чьи-то чужие лица, рты, распяленные в вопле, отчаянные глаза, жесты грозящих и молящих рук. Ноги бежали — в лаптях, в хрустальных туфельках, в кирзачах. Красные сполохи метались и обрубали мгновенные объятья. Пушки гремели. Взрывы раздували черные комья земли. Гул аэропланов несся с пустых небес. Коршуны и вороны слетали на поля, усеянные мертвыми людскими телами. Тела. Недвижные тела. Ее тело тоже станет ледяным, недвижным? И это тело — воплощенная душа — сама любовь — сгусток любви и страсти — под ней, над ней?! Я нашла Тебя. Я Тебя никому не отдам. Отдашь. И не задумаешься. И уйдешь прочь. Как все и всегда. Это я тебя не отдам никому. Гляди еще. Видишь?. Видишь… там, в глубине?!..
Она пригнулась ниже. Приблизила глаза к его глазам.
— Что там, мой Князь?.. — прошептала, содрогаясь.
— Это ты, — шепнул он, сжимая ее плечи руками. — Это же ты. Не видишь разве?.. Это ты и я. Там. Давно. Далеко. Смотри еще. Узнаешь их?..
Мадлен наклонилась еще ниже.
Ее ресницы коснулись его ресниц. Бездонье синевы распахнулось.
Она вошла глазами внутрь него.
Она оказалась внутри потерянного мира.
Вокруг нее сиял и пел потерянный Рай, и она пешком, босиком, нагая, неузнанная, шла по саду Эдему, и из ее глаз лились слезы, и она заслоняла нагие груди и низ живота руками, чтобы стыдом защититься от насмешек.
Никто не смеялся над ней. Никто не видел ее.
Она шла, невидимая, и видела всех, кого потеряла.
Оглянулась назад — туда, откуда пришла. И потеряла сознание.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ТАНЕЦ НА СТОЛЕ
...Она открыла глаза и увидела, как в комнату вбегает солнечная девочка в белом, с оборками, развевающемся платье.
Ленты на соломенной шляпке развязались. Шляпка летит в сторону. Русые косы рассыпаются по плечам. Прозрачные глаза цвета пасмурного северного неба изумленно останавливаются на Мадлен.
— О! — кричит русоволосая девочка восторженно. — Мама, папа! Лина проснулась!
Она шарит вокруг себя руками. Она лежит на узкой походной кровати, накрытая чистой простыней и колючим верблюжьим одеялом. Ее руки смиренно лежат поверх одеяла, бледные, сиротливые. Маленькие руки. Она сама — дитя? В пуховой подушке глубоко утопает ее лицо. Косые лучи Солнца пронизывают комнату, где лежит она. Над ней — марлевый полог. Верно, на улице лето… комары, мухи. Русоволосая девочка подбегает к ней, наклоняется над ней. Розовое, прихваченное легким солнечным ожогом личико светится и сияет от радости.
Девочка трогает руками ее лицо, ее руки, хлопает в ладоши, подпрыгивает.
— Мама Аля!.. Мама Аля!.. Вы видите!.. Она жива!.. Я же говорила, что она будет жива!.. Я знала!..
Шорох платья. Запах вербены и розмарина. Скрип половиц.
К кровати большими, торопливыми шагами приближается женщина. Она знает………… я знаю, это Царица. Матушка. Она наклоняется надо мной, я вижу завиток за ухом, прядь медно-пшеничных волос надо лбом, морщины на лбу — рыболовной сетью; слышу, как она хрипло, тяжело дышит, будто долго бежала; вижу великую радость, вспыхивающую на дне серых, дождливых, полных невыплаканных слез глаз.
— Господь услышал нас… — бормочет она. И во весь голос:
— Линушка, Линушка!.. С выздоровлением тебя!.. Помолись!.. Господа возблагодарим!
Русоволосая девочка сложила ручки в виде лодочки. Мальчик, втащившийся за ней в комнату, воззрился на мое ожившее, осмысленно глядящее лицо.
— Мама… — протянул он, — а что… Линочка… проснулась?..
— Да, да, проснулась! — радостно крикнула Царица. — Богородица Дева, радуйся, благодатная Мария, Господь с тобою!.. Благословенна ты в женах…
Благословенна Она в женах. А я — в девчонках. Почему упасена я от неизбежного? Кому драгоценна я и нужна?..
— Что со мной было?.. скажите… — шепчу я, оборачивая лицо к Царице.
Она берет меня за руку и с надеждой глядит мне в глаза. А я не могу приподнять веки — они слипаются, тяжелея от недавней бредовой дремоты.
— Господь отвел беду, — шепчет Аля. — Ты не открывала глаз долго… долго. Целую вечность. Мы ходили за тобой. Ты ничего не помнишь. Ты бредила. Кричала: я не пойду в черную комнату!.. я не буду плясать среди рюмок… выкликала мужские имена… почему-то иноземные: Куто… Лурд… Андрэ… Однажды выкрикнула: Владимир!.. пусть меня распнут вместе с тобой… и замолкла… погрузилась в беспамятство… мы думали, что потеряем тебя… Вот — выходили… Ты вернулась… Пришла в себя… Слава Богу, ты с нами! И теперь будешь с нами!.. Кризис миновал!
Матушка-Царица склонилась и поцеловала меня в лоб. Губы ее были прозрачны и прохладны, как лепестки мяты.
Русая девочка приплясывала и била в ладоши:
— Лина пробудилась! Лина пробудилась!
Аля обернулась к мальчику:
— Лешенька… прикажи принести вишен! Целое блюдо! Пусть Линушка полакомится! Спелая вишня, черная, сладкая… родительская… только что сорвана…
Не прошло и секунды, как блюдо с вишней, крупной и черной, величиной с грудку воробья, было внесено. Я села в постели, поддерживаемая Царицей под локоть. Блюдо поставили мне на колени, и я стала жадно есть душистую, пахнущую смолой и солнечным садом ягоду, и слезы текли по моим щекам и падали прямо в вишню, на мои измазанные красным соком пальцы, на отгиб простыни. Царица нежно смотрела, как я ем.
— Ешь, ешь, Линушка, — тихо приговаривала она, как простая крестьянская баба. — Матушки-то у тебя больше нет, так вот я буду отныне твоя матушка. Ешь, поправляйся!..
Дверь отлетела, как отброшенная порывом ветра, и в комнату ворвались три девчонки. Головы всех трех были оплетены венками из озерных лилий-кувшинок. Кувшинки, густо-желтые, на толстых резиновых стеблях, пахли одуряюще, русые волны волос вились из-под венков, девочки казались русалками, вынырнувшими из затишливых вод, кишащих карасями и пиявками. Увидев меня, глядящую на них, девчонки завизжали от восторга и кинулись мне на шею.
— Лина!.. Лина!.. Ожила!.. Ожила!..
Они повисли на мне, на моей шее, плечах и снова повалили меня на кровать. От них одуряюще пахло рекой, рыбой, ветром и летом, клейкой тополиной смолой.
— Девочки, это не комильфо!.. — беспомощно, всплеснув руками, воскликнула Царица. — Руся, ты сделала Лине больно!.. Тата, отцепись от нее, ты мешаешь ей дышать… Леличка!.. сними с себя венок, надень на сестру… ей будет приятно… Девочки!.. внимание… внимание!.. Через пять минут… урок английского!.. За столы!.. По местам!.. Лину не трогать!.. Ей теперь надо спать… здоровым, крепким сном… она поспит и проснется через полчаса свежая и счастливая…