Да… да!..
Он был такой большой, черный, бородатый, с сияющими бешеными, чуть навыкате, зверьими глазами, добрый, как Бог, идущий по облакам, нежный, как сестра милосердия. Он был милосерден ко мне. Он был к себе жесток. Он подвел себя к краю любви, а меня осторожно, чутко отвел за ручку, приговаривая: высоко, нельзя, разобьешься, упадешь, расквасишь нос, костей не соберешь.
Я глядела на него во все глаза. Он был красив. Его лицо перекосило любовью и жестокостью. Он стоял на краю пропасти и шатался. Он чуть не падал. Он вынул дрожащие пальцы из влажной нежной тьмы, положил руку себе на лицо, вдохнул и провел языком по своей ладони крест-накрест.
— Да святится плоть твоя и душа твоя, — шепнул он хрипло. — Будет с тебя нынче. Никогда, вовеки не подойду к тебе. Помни все, что было сейчас. В иных жизнях помни. Один человек возьмет твое чудо вот так, как я сейчас. И этот человек будет любить тебя. Помни. Чувствуй. А боле — никто. Так я, старец, тебе говорю. Пророчье да сбудется. Почему ты… так дрожишь?.. Разве худо тебе?..
И я вытолкнула из себя: «Чудесно!.. Еще!..» — вместе с саблей сладкой боли вдоль всего выгнутого тела: я была сабля, и боль била меня саблей, разрубила пополам, и одна половина моя осталась ребенком, канула в пропасть снежного детства, тайного девства, а другая — горела в ярком, гудящем на ветру женском костре, я стала женщиной, не утеряв девства, и я отныне страстно хотела сгореть, умирала от желания, и желание было счастьем, радостью звенело, и желание никогда не было жалением, всегда — велением, всегда — царствованием, всегда — владычеством: старик Гри-Гри, замшелый таежный волк, оборотень в шкуре рыси, соболий вожак, короновал меня короной любви, и отныне я умела ждать, могла любить, хотела сгорать в любви дотла. Пусть в пепле жемчужину найдут. Одну. Мою. Женскую жемчужину: в развилке пожарищной тьмы.
Аля вошла, вбежала в тот момент, когда Гри-Гри склонился и поцеловал мои сдвинутые, сжатые в исступлении взрослой радости ноги.
— Что ты делаешь, великий старец?!.. — всплеснула она руками.
— Лечу, мама, как видишь… излечиваю дитя наше!.. От муки, от сомнения… от неведения… от зависти… от страха дикого… Теперь ей все… счастливо, светом ясным освещено… А то бьются иные, кричат… борются: с чем?!.. С Божьим, с данным навеки… Не проклятье это, запомни!.. — а благо, а гордость, паче гордыни, выше упования… Нет плоти, дух есть, одна душа есть…
Так он бормотал надо мной, мне одной.
Аля ничего не спросила. Постояла около двери. Дальше в комнату не пошла. Улыбнулась. Запахнулась теснее в пуховый ажурный платок. Подняла руку. Перекрестила меня и Гри-Гри, тяжело, со свистом дышащего, глядящего светящимися, слезящимися глазами.
— Расскажи мне еще о Семье.
Это спросил он или она?
Она не поняла. Их губы были близко придвинуты друг к другу. Они шептали, путая слова, мешая дыхание, вливая друг в друга вдохи и стоны и смех.
— Я хочу пить.
— У меня есть апельсиновый сок. И даже целая корзина апельсинов. Любишь апельсины?
Он оторвался от нее, взял с дивана тяжелую корзину с новогодними фруктами. На ярких, как огонь, апельсинах сидела игрушечная Белоснежка. Князь вынул плод из корзины и подал Мадлен.
— Все наоборот, — сказал он и улыбнулся. — Там, в Саду, Ева кормила Адама, а здесь я тебя кормлю. Хоть я и не Адам. Сладко?
Она вспомнила бормотанье Гри-Гри: «Сладко тебе?.. Сладко тебе?..» Поежилась — холодно было лежать на смятых, сброшенных красивых тряпках на полу.
— Давай я перенесу тебя на диван, — шепнул Князь. — Ты совсем не тяжелая. Ты похожа на Кору с Эрехтейона.
— Кто такая… Кора с Эрехтейона?.. — настороженно, обидчиво спросила Мадлен. — Какая-нибудь девчонка, прогулянка?.. из пивного бара?.. ты дал ей денежку, чтобы она пошла и купила себе новые чулки…
Он подхватил ее под коленки, под спину и кружил по комнате с ней на руках.
— Нет, душенька. Это не гризетка. И не трактирщица. Ты ее никогда не видела. Она каменная… она прекрасна. Я повезу тебя в древний храм, где она стоит, и небо синим плащом окутывает ее. Я был возле нее в жаркий день. Пекло Солнце. Я опустился на колени и поцеловал край ее каменной одежды. Я не думал тогда, что увижу ее живую.
— Ты сумасшедший… ты сумасшедший!.. — смеялась Мадлен. — Перестань кружить меня!.. Голова закружится!..
Это был их второй вальс — в нетопленой зимней комнате, словно переселенной в шумный предновогодний сутолочный Пари из земли Рус. Все кружилось, летело перед их глазами. Они видели только друг друга.
Князь остановился, запыхался. Опустился на диван с Мадлен на руках.
— Я приходил к Ним на утренний кофе, — сказал он тихо. — Аля встречала меня в пеньюаре. Усаживала за стол. Дымился кофейник. Сахар мерцал в вазе мейссенского фарфора. Дети весело улыбались мне. Тебя тогда не было среди них? Нет, ты была. Я помню тебя. Твои золотые волосенки. Вы со Стасей хулиганили. Толкали друг дружку и гостей ногами под столом. Ты любила стаскивать из хлебницы пряники, да?..
— Да, — задумчиво, как во сне, кивнула Мадлен. — А потом я исчезала за кистями скатерти, и Стася со мной вместе. Мы ползали меж ног, обутых в узкие туфли и изысканные башмаки, дергали дам за кружева нижних юбок. Щипали за щиколотки. Подкладывали кнопки под ажурные носочки. Визгу было!.. Народ ахал!.. ноги поджимал… Аля искала нас под столами, приподнимала скатерть… тщетно!.. мы уползали стремительно, упоенно, уже хохотали, заливаясь, тряся косами, в дальнем углу, под пологом в спальне… И косы расплетались… и вились по плечам, спине…
— Да, да, да! — шепотом крикнул он. — И я подходил… садился на корточки… брал твои волосы в руки… играл ими… зарывался в них носом… шутейно изображал киску, терся об тебя: мяу, мяу!.. И ты обрывала с подола своего платьица бантик и играла со мной… и я прыгал, наподобье кота, и урчал… а ты хохотала, хохотала, хохотала!..
— Я потом не могла смеяться… знаешь… очень долго…
— Ты пережила смерть. Людям, пережившим смерть, ничто не страшно, вот только смеяться они научаются с трудом.
Мадлен встала, потянулась. Ее нагое тело вытянулось струной. Она закинула руки за голову; Князю показалось, что над ее головой звездное небо, и она тянется к звездам.
— Хочу пить. Принеси мне питья.
— Я принесу тебе весь мир. Я верну тебе Рус. Нашу Рус. Ты вернешься туда Царицей.
Она вспыхнула.
— Быть может… я рассказывала тебе только сон!
— Хорошо. Сон. Я сам вышел из сна, заплатив кровью за то, что живу. Мне с тех пор не снятся сны.
— С каких?
— Когда меня вывели вместе с другими офицерами на зеленый лед суровой реки и крикнули: «Стреляй во врагов народа! Бей их безжалостно!» Выстрелы грянули. Я понял, что сейчас умру. В меня попали пули. Я упал на лед. Последнее, что помню, — это треск подо мною льда: он был молодой, лед-то, тонкий. Хрустнул под тяжестью наших расстрелянных тел.
Мадлен с нежностью гладила Князя по волосам. Провела пальцам по усам. Пальцы запутались в слегка вьющейся бороде, нашли губы. Князь поцеловал ладонь Мадлен, раз, другой, третий.
— Кто же тебя спас?.. Как же ты… остался жив?..
— Сам не понимаю. Очнулся я в слепой, без окон, избе. Маленькое круглое оконце под крышей. Беленые стены. Мазанка. Снаружи выстрелы. Я лежу на соломе. У моего изголовья — кружка с водой. Рука сломана. Не могу шевелиться: боль безумная. Я поворачиваюсь и достаю до края кружки губами. В четырех беленых стенах не понять — день или ночь. Я валялся в бреду… бормотал молитвы… кричал, звал Царя, Алю, родных… генерала… чуял: на щеке моей кровь, и в голову я ранен тоже, потому и брежу… и вот входит она…
— Кто?..
Голос Мадлен падает до шепота — неслышней крыльев бабочки летит он от ее губ к его губам. Князь долго целует ее. Потом, чуть отстранив, любуясь ею во тьме, исчерченной огненными спиралями, отблесками из приоткрытой дверцы голландки, говорит:
— Та, что спасла меня.
— Тебя спасла женщина?..
— Женщина всегда спасала мужчину. Ты разве об этом не знаешь?..
— Но и губила тоже.
— Одно из двух. Третьего не дано.
— Что она делала с тобой?..
— Все. Она подходила ко мне, ложилась рядом со мной и спасала, спасала меня. Она любила меня, простая женщина. Крестьянка. С полной грудью, с мягкими теплыми руками, с иссиня-черными татарскими волосами, пахнущими молоком и кислым тестом, с горькими, как ягода жимолость, губами. Я не знаю, как ее звали.
— Она все время молчала?..
— Почти. Она приносила мне еду; я ел; после она ложилась рядом, плакала и смеялась и целовала меня. Иногда она рассказывала о себе. Я понял, что не знаю моего народа.
— Но ведь ты сам и есть народ, Князь. Ты разве об этом не знаешь?..
— Да. Ты права. Я тоже народ. Значит, мы слои глубокой воды: теплый, горячий, ледяной, леденистый. Чем ближе к поверхности, тем теплее и яснее. Все просвечено Солнцем. А на глубине… но ведь именно там лежат раковины, в которых — жемчуг…
Мадлен развела ноги.
— Гляди. Гляди, мой Князь, на сокровища земли твоей и моря твоего. Ведь все это отныне твое. Твое и только твое.
Он склонился к ее лону. Георгин, каждый лепесток твой целую. Белая хризантема, каждую тычинку твою ласкаю. Раковина, не пальцами, а лишь поцелуем открываю я тебя, недоступную. Недоступную?.. Ха!.. Святая правда: другие не знали тебя такую, Мадлен, какая ты сейчас. Этот человек тебя родил. Прав был старый кудлатый страшный пророк Гри-Гри. Тебе довелось родиться дважды.
Он не отнимал рта от размыкающихся один за другим, многослойных лепестков. Цветок дышал жаром, парил. Пах морской солью и ветром. Сознание Мадлен мрачилось. Видения посещали ее. Ей казалось — она золотая цепь, застегнутая на животе танцовщицы фламенко. Колибри в мощном мужском кулаке. Сейчас сожмет сильней кулак — и ей конец.
Князь покрывал огненными поцелуями ее живот, внутренность бедер, гладкую, как шелк, ее торчащие ребра, ее шею и лоб. И вся она выгибалась навстречу его целующему рту, подавалась вперед, выворачивалась, подставляя волнам и брызгам ласк все новые кусочки изголодавшегося по любви тела.