— Ты знаешь про Ипполитов Дом?..
Ипполитов Дом. Ипполитов Дом. Знакомое до бреда имя. Где это, Князь?!.. В далеком северном городе. Чем он так знаменит?.. О нем теперь знает весь мир. Там убили Их Величества.
— Что?!.. Что ты сказал… повтори!
Князь испугался. Лицо Мадлен побелело, стало светлее снега. Губы стали дрожать. Они прыгали. Зубы в губы. А еще закуси кулак. А еще лучше — спрячь голову в ладони.
— Как!.. о я дурак… Ты… не знала…
Он привлек ее к себе. Она уже сотрясалась в рыданиях.
Она никогда ничего не умела делать наполовину: плакать так плакать, смеяться — так во все горло, любить так любить, ненавидеть так ненавидеть. Она билась в руках князя, как подстреленный зверь во тьме, в сплетеньях ветвей тайги, среди лимонника и чаги.
— В Ипполитовом Доме, — тихо и твердо сказал Князь, прижимая к себе любимую, — их убили. Всех. Одного за другим. Потом сразу. Потом опять поодиночке. Потом через одного. Потом, убив, усомнились, что убили, и ну давай плясать на телах пляску смерти и снова стрелять. Потом увезли в тайгу, сбросили в яму, подожгли: а вдруг воскреснут?.. хлопот будет полон рот. А в Ипполитовом Доме остались на стенах и в полу щербины от пуль и кровавые выемки. И кровью весь исчерчен Дом. Все его половицы. Кирпичи. Потолки. Стены. Плинтусы. Дверная обивка. Потолок. Там было побоище. Там исполнились слова Иоанна: «Претерпевший же до конца спасется».
— Они… спаслись?..
Ее рот пересох. Она не могла говорить.
Слишком сильным было потрясение.
Ее разбуженная память билась и играла огромной рыбой вместе с ней, проснувшейся, внутри и вовне нее.
— Они претерпели до конца. Знаешь, кто Они сейчас?
— Кто?..
— Святые.
— В Рус не так много жило святых. Они все на Иконе Всех Святых. Ники, Али и детей там пока нет.
— Есть. Ты не знаешь. Здесь, в Пари, есть наша церковь; она канонизировала убиенных Царей. Сама подумай, какие муки довелось им испытать! Они мученики. А мы дети их и наследники. И это мужество, нам по наследству доставшееся, как факел, пусть ведет нас во тьме.
— Тьмы много, Князь. Иной раз я ничего не вижу. Я живу во тьме. Кто я такая?.. Ты знаешь об этом?..
— И что, если знаю?.. И что, если не знаю?.. Если — узнаю?.. Ты прогонишь меня?.. Я отвергну тебя?.. Не говори глупостей. Если тебя это волнует — я заберу тебя отовсюду, где тебе плохо, постыло. Скажи мне только…
Он замялся. Она перебирала его волосы. Всхлипывала.
Ники и Али больше нет. Нет. Нет. И не будет никогда. Никогда. Никогда.
И никто не поднесет ей ягоды к подушке, к изголовью на большом блюде фамильного серебра: отжили свой век родительские вишни, осыпались наземь, склевались дроздами, раздавились чужими солдатскими сапогами.
Что сказать тебе?.. Как я тебя люблю?..
Он помолчал. Взял ее лицо в обе ладони.
— У тебя кто-нибудь есть теперь, кто тебя любит и с кем ты была в любви? Я не спрашиваю про то, что творят люди без любви. Твоя жизнь — это теперь моя жизнь. Я должен знать, что с тобой все хорошо. Твое несчастье — сто, тысяча ножей в меня. Стрелы насквозь. Торчащие в мясе. Пробивающие до кости. Скажи!
Мадлен прижалась головой к груди Князя.
— Есть.
— Кто он?..
— Граф Анжуйский.
— Я знаю его. Это небезопасно.
Больше он ничего не сказал.
Он говорил ей молчанием, баюкая ее на руках, на смуглой широкой и жилистой груди: наплевать. Все само решится. Будь у тебя хоть сто возлюбленных, все равно я один. Я отберу тебя у всех. Я отниму тебя у людей. А если тебя похитит Бог — я взберусь в небеса и отниму тебя у Бога. Мне никто и ничто не указ. Дай-ка подложу еще дров в голландку.
Он встал, поискал на кухне дровишек, умело всунул поленца в раскаленную печь.
Мадлен глядела, как бьют его в обнаженную грудь оранжевые, медово-искристые сполохи.
Время содвинуло зеленые льды и остановилось.
Так останавливается бег великой реки подо льдом.
Так человек живет настоящую жизнь во сне, а истинную жизнь, оболгав, изверившись в ней, просыпает, зевая и ломаясь, как печеная коврига.
Да, я поехала вослед за сосланной Семьей. Нас сослали на Север… там речки замерзали в октябре… там рыбу хранили зимой на морозе месяцами… снаряжала рыбные обозы в столицу, и они из глухой дали текли, текли, двигались медленно, важно… Келья. Внутри деревенской избы — подобье трона. Я садилась на него… протирала красный бархат… болтала ногами от избытка чувств… потом садились Стася, Руся…
Ох, Руся, пить медовуху ты не научена особливо, лучше плюнь, брось чарку с зельем, Отец тебя не похвалит за то, что ты к чарочке прикладываешься… Девушка должна вышивать гладью и крестом… уметь растягивать ткань на пяльцах… перебирать коклюшки… кружева так и лезут из-под пальцев, о, северное зимнее искусство, вывязать куржак, вывязать березу в лесу, воздевающую заиндевелые ветки к черному небу, подобно старинному гербу — рогам оленя или лося на фоне январской звездной ночи… Герб одиночества! Во лбу оленя горит серебряная звезда. И копытце у него серебряное. А я снова стала беднячка. И меня, и мою Семью можно запросто теперь пытать, вздергивать на дыбе, обжигать нам пятки угольями. Да разве мы выдержим такое?!
Я снесу пытку за веру. Мне до полусмерти надоела эта курная изба. Хочу воли. Хочу свободы. Пусть даже такою ценой. Хочу, чтобы слово прямо выражало мое сердце. Хочу правды. От людей, от зверей, от Божьего мира. Я сыта неправдой. Если мы ссыльные, так дайте нам правду, как бы она ни была жестока. Не кланяйтесь нам. Не крестите нас на морозе издали, ведя в воздухе дрожащей рукой. Не присылайте успокоительных книжек для чтения на ночь. Не отворачивайте головы, когда вы слышите выстрелы и душераздирающие крики. Жизнь напичкана смертями, как колбаса — салом. Будьте смелее! Сослали нас — теперь пытайте, выпытывайте от нас правду; доведите дело до конца.
А то как-то уныло здесь.
Надо, чтобы кто-то покричал, пострадал.
И настало утро. Ногой отворили забухшую дверь. Меня хватают, вопят: «Как две капли воды!.. она!.. Та, что в нашего Вождя… такого рабочего, такого крестьянина в картузе, в кепке… из нагана выстрелила!.. Тебя дыба ждет. Бревна принесены! Костер уже горит! Цепи натянуты! А ты, княгиня…»
Да разве я княгиня?!.. Вы бредите, рабочие и солдатские люди. Я не княгиня. Побреши еще. Тебя за версту видно. Это ты обратилась той бедной столичной халдой… тяжелый наган к поясу прицепила. Вот она, дыба. Качается под потолком сарая.
Пустите!.. Пустите!..
Я сама пойду.
Ну, иди. Вон он, тот, кто восстановит справедливость.
Ее руки хватают; обертывают веревкой; закидывают за спину; поднимают на цепях, перекинутых через железную перекладину; под пятками разводят, оживляя огонь, набрасывая туда уголья и хворост, дуя на пламя, костер: гори ясно, чтоб не погасло.
«Теперь говори!.. Говори, стерва, зачем ты стреляла в Вождя!..»
Молчу. Цепи тянут вверх. Руки мои надрываются в локтях, сухожилия рвутся, суставы лезут из пазов. На огонь дует дюжий детина. Его жирные висячие щеки в веснушках. Его поросячьи глазки прогрызают меня, как две мыши. О, любопытно, она даже не кричит. Крепкий орешек.
Дыбу поднимают еще и встряхивают.
«Потому, что я пришла из будущего. Мне отмщение, и Аз воздам. Я знаю, что вы нас всех убьете. И я упреждаю ваш удар».
«Да она к тому же еще и умишком слабая!.. Жалко ее… отпустим ее, а?..»
«Она хитрюга. Она, как и все Они, — орудие в руках зла. Они хотят уничтожить наших лучших людей: честных, простых тружеников, рядящихся в сермягу, кушающих только ржаной хлеб с салом, щи и квас… поднимай выше, Семен!.. Жги!.. Хлестни ей по ребрам кнутом!.. Плеткой-девятихвосткой!.. Авось ее ожжет как следует… Тягай дыбу вверх!.. Раз-два, взяли!..»
Они как бурлаки. Раз-два, и порвалась бечева.
Боже. Какая мука. Испытать при жизни муку — награда за счастье жить. Сейчас я хочу умереть. А умереть мне не дадут. Ведь я же тоже из Семьи. Я же тоже Их. Палачи не знают, кто я на самом деле, но догадываются. Не хотят упускать в море красную рыбу. Я хороший куш. Если я разговорюсь на дыбе, палачу не будет цены. Пришлют штабного писарька, слега подслеповатого, и он запишет, как и за что я убивала Вождя. И вокруг Вождя поставят новый кордон. Выстроят новый Кремль. Наденут ему под рубаху кольчугу. Снабдят оруженосцев новыми, масленными винтовками. Выше дыбу! Почему она не орет от боли! Железная, что ли! Почему…
Она ничего не видит. Не слышит. Потеряла сознание от боли.
Мадлен убежала от Князя рано утром, когда над землей Эроп колыхала черным, горящим с исподу искрами крылом зимняя ночь. Редкие фонари полыхали на улицах Пари. Изредка попадались прохожие — то ли ранние, бессонно-рабочие, спешащие на тягомотное заделье, то ли поздние, подгулявшие, качающиеся из стороны в сторону. От их ртов и ноздрей шел пар. Морозило. От молчащих, идущих мимо Мадлен одиноких людей пахло вином, водкой, печеньем, туалетной водой. Один старик метнулся ей в ноги: девушка, подай!.. Она порылась в кармане и кинула старику золотую денежку.
— Купи себе горячего грогу!.. Согрейся!..
Кто бы ее согрел. Она поняла, что влипла. Князь — это было серьезно. Слишком серьезно. Если б кто-нибудь ей день, два назад сказал, что оно все вот так обернется, она бы не поверила, похохотала бы над тем предсказателем.
Что будем делать, курочка Мадлен?.. А?..
Граф оторвет тебе голову.
А ну как не оторвет?.. За что отрывать, собственно?.. У нее помимо графа — целый воз разномастных рыцарей, отвратительных, отталкивающих, жалких, трясущихся, вонючих, сдергивающих перед ней нижнее белье, обнажающих перед ней тощие высохшие бедра, отвисшие животы, дряблые шеи, жирные, похожие на женские, груди. Уродство человеческое — старость. Почему уродство?! Старость благолепна и достойна. Старость — это и ее будущее тоже. Старость свята и загадочна. Время — самый главный враг человека; но ведь и Мадлен будет седой и морщинистой. Как прекрасно умереть молодой! Господи, пошли мне смерть, пока я еще молода!.. Я возблагодарю Тебя. Я боюсь старости. Я не хочу стареть. И умирать тоже страшно мне.