Ночной карнавал — страница 75 из 130

Ты что, совсем ума лишилась, Мадленка?!..

Воскресить человека… с мертвою душой?!..

Граф — тот еще живой. Потому так все просто и получилось в Венециа. А тут… болезнь запущенная. Черкасофф расчетлив, как арифмометр. И пунктуален, как машинистка. Ляпнет на странице опечатку — поправит тут же. Он шахматист. Он видит сто позиций на сто ходов вперед. И ей надо обыграть его.

О… игрунья. Шалунья. Циркачки в цирке тоже стоят, держа в дрожащей руке горящий обруч.

И тигр прыгает.

Тигр прыгает в любом случае.

Горит огонь — погаснет — обвалится купол шапито — бросят на арену взрывчатку — завизжит в зале сумасшедшая баба, напугавшись ужаса кучи малы — заплачут дети — засвистит в свисток вольерщик — пожарные направят струю из брандспойтов прямо в усатую рыжую морду — тигр прыгает.

И за те несколько мгновений, когда его хвост мечется влево-вправо, и думает он, прыгать или не прыгать, сомкнуть или не сомкнуть зубы на горле у надоевшей девчонки: «Она, бедняжка, думает, что она моя повелительша, что взмахнет хлыстом — и я у ее ног!.. а на самом-то деле ее хозяин — я… и я прыгну, и она узнает, кто ее хозяин…» — я должна решить, решиться и показать ему, на чьей стороне все-таки последняя Правда.

Рыжий затылок шофера мотается перед Мадлен.

О, лишь бы не заснуть. Как уматывает ее дорога. Как она хочет открыть дверцу машины… вывалиться на придорожный луг, освободившийся от снега… зарыться лицом в гвоздику, в сирень, в эдельвейсы… А Эроп… она, оказывается, красивая… Она и не ожидала… Она думала — Эроп — нагромождение домов и крыш, крыш и домов, как в ее Пари…

— Быстрее, парень!.. Мы что, не можем наддать!

— Я с удовольствием. Только к вечеру ударит морозец. Гололед. Авто заносит. Мы врежемся, мадмуазель, как делать нечего. Мне дороги вы, и я осторожничаю.

— Меня ждут в Пари!

— Поглядеть, так вас везде ждут.

— Не издевайся.

— И не думаю. Просто вы такой человек. Вы никогда не усидите на месте. Из вас никто не сделает клушку. Наседку. Вы вырветесь из любого гнезда. Вы такая… безоглядная. Берегитесь! Вас подстрелят. На лету.

Она улыбнулась. Дорога кренилась широким крылом. Она сидела на спине дороги-птицы, летела в небо с надоевшей земли вместе с ней.

— Пусть. Значит, это моя судьба.

— Жаль, что я не ваш муж, сударыня. Я бы вас отодрал хорошенько.

Он тоже улыбался. Она видела его улыбку в боковое зеркало, веснушки, курносый веселый нос.

— Милый мальчик. Запомни. Женщину никогда и никто не сможет отодрать. И научить чему-либо. Женщину или носят на руках, или убивают. Одно из двух. Третьего не дано. Так уж заведено. Не нами придумано. И все же — давай побыстрее! Я не могу тащиться, как кляча! Наплевать на гололед! Ну, занесет на обочину… Ну, врежемся в столб… Помирать, так с музыкой… И сразу! В газетенках Пари напишут: двое, он и она, любовники, возвращавшиеся с карнавала в Венециа, разбились на страде между Авиньоном и Вьенном, а он был такой рыжий, а она была такая золотая… Ну прибавь скорости, парень!.. Хочу с ветерком!..

Шофер внял просьбе. Ветер засвистел у Мадлен в ушах. Она откинула ветровое стекло и жадно нюхала воздух, пахнущий терпким, бередящим сердце ароматом провансальской сосны.

Воздух ее свободы: хоть на час. На минуту. На миг.


Она засыпает. И опять этот сон.

Как качает, трясет машину… убаюкивает… дорога поет колыбельную песню.

Спи, Мадлен, спи-усни, угомон тебя возьми.

Она закрыла глаза — и далекий вечер в странном, непохожем на дома Эроп Доме объял ее.


Тихо, ровно горит свеча. Рядом с ней — керосиновая лампа. Окно отворено прямо в летнюю ночную тьму. Крупные, теплые звезды горят на небе цвета воронова крыла; мохнатые, иглистые, они напоминают крохотных ежат, раскатившихся по черной небесной траве из Божьей норы.

Семья за столом. Нынче никто не хочет спать. Леша, в постель пора!.. Ты переутомился. Нет, Мама, не хочу. Я хочу еще посидеть с вами. Мы сумерничаем.

Тата, подперев рукой разрумянившуюся щеку, сидит, наклонившись над книгой, ее губы шевелятся — она повторяет про себя древние слова, созданные седым пророком, лучшим учеником Иисуса; когда-то он был румяным мальчиком с нежными волосами, разметанными по плечам, а потом стал важным старцем, жил в пещере на острове Пафос, и верующие со всех концов земли шли поклониться ему.

Тата, вздохнув и оглядев сидящих за столом, читает вслух, и тихийголос ее дрожит:

— И егда отверзе четвертую печать, слышахъ гласъ четвертаго животна, глаголющiй: гряди и виждь. И видъхъ, и се конь блъдъ, и съдящiй на немъ, имя ему смерть: и адъ идяше вслъдъ его; и дана бысть ему область на четвертой части земли убити оружiемъ и гладомъ и смертiю, и звърми земными. И егда отверзе пятую печать, видъхъ подъ олтаремъ душы избiеныхъ за слово Божiе и зa свидътельство, еже имъяху; и возопиша гласомъ великимъ, глаголюще: доколъ Владыка святый и истинный не судиши и не мстиши крови нашей отъ живущихъ на земли.

Аля укутывает плечи в ажурный платок, вывязанный крестьянками из ангорской белой шерсти. Я содрогаюсь. Мне холодно. Меня бьет дрожь. Озноб водит по мне ледяными пальцами. Ощупывает меня, обыскивает. Аля, заметив, как сильно, будто лошадь в вымерзшем манеже, я дрожу, снимает свой платок и набрасывает на меня.

— Линушка!.. перестань мерзнуть, голубушка. Ведь тепло. Лето же на дворе. А что же с нами тут будет зимой?..

Царь сидит под лампой, положив руки на стол, крепко, неразъемно сцепив побелевшие пальцы. Он думает. Он молчит. Семья слушает тихий голос Таты, читающей Откровение святого Иоанна. Есть жизнь, и есть смерть. И она едет на белом, на бледном коне.

— Руся!.. зачем ты так тяжело дышишь, деточка?.. У тебя жар?..

— Нет, Мама, я вспомнила Гри-Гри… Его убили…

— Нет, о нет, ласточка, его не убили… Он воскрес… он выбрался из-подо льда… Его пытались утопить в реке, но ты же знаешь, что Гри-Гри не такой, как все люди… Он сильнее всех… он святее всех… Его накормили ядом — он извергнул яд обратно, и святой мыслью очистился, очистил и плоть и душу свою… Он еще к нам придет, Русенька!.. Жди его… Он спасет нас всех… Вызволит отсюда…

— А разве мы в тюрьме, Маменька?..

— О, любовь моя…

Молчание. Как в пустыне, сжав руки, сидит Ника, опустив голову, и я вижу, какие у него тени вокруг глаз, веки висят мешками, какая жалкая, нищая седина в его разметанных волосах. Раньше он стригся ежиком. Где его китель? Где его эполеты?.. С его гимнастерки слепыми глазами глядят медные пуговицы. На каждой пуговице — двуглавый орел. Голова повернута в одну сторону. Голова — в другую. Родина. И чужбина. Глядит одна птица двумя головами. А сердца… тоже два?..

— Дети, — летит по комнате шелест Алиного голоса, — уже так поздно… Пора спать…

— Не хочу! — пронзительно кричит Стася.

Стасенька, ты у нас всегда была неистовая. В тебе текла солнечная кровь. Ты забиралась на яблоню в Царском парке и прыгала с нее вниз, на стог сена. Ты вставала во весь рост на спине кобылы, мчащейся по песчаной насыпи, и лошадь подвернула ногу, а ты покатилась с крупа, закричала, удержалась руками за гриву, кряхтя, залезла снова на бегущего зверя и упрямо уселась верхом. А мы стояли поодаль, орали, прыгали, плакали, били в восторге в ладоши. Ты предчувствуешь что-то. Что?! Скажи нам! Крикни!

— Стасенька, ты бы уже десятый сон видела…

— Глядите, какие звезды! — печально говорит Леля, подойдя к растворенному окну.

Леля старшая. Она мечтает о любви. Ее грудь вздымается, наливаясь, будто персик, соком первоначальной женственности. Мы все шкеты и головастики; Леля — девушка. Она настоящая Царевна. Не чета нам всем. Я-то и вовсе не в счет. Приблудная овца. От какого порыва Царя явилась я на свет? Он так и не рассказал мне никогда, где увидел мою мать, как встретился с ней, как полюбил. Это была его тайна. Ни дети, ни Аля, ни Гри-Гри не были в тайну посвящены. Лишь одна Леля догадывалась о том, что на свете есть любовь; она строго и ласково смотрела на меня, когда я стирала в тазу Татино платьице, или пилила дрова с Лешей во дворе Ипполитова дома, или низала на рыбацкую леску бусы из сухих ягод уральской рябины для Стаси, или расчесывала собачку Джипси, Русину любимицу, железным лошадиным гребнем.

— Твои густые золотые косы, Лина, — говорит Леля, отвернувшись от окна, от черного плата ночи, вышитого адамантами, — надо расчесывать лошадиным гребешком… как шерсть Джипси… Давайте завтра воды накипятим, искупаемся… На речку нас не водят — запрещено… Так хоть в баню пойдем… попросимся!.. смилуются, Бога ради…

— Леля! — Голос Али сух и глух. — Никого, никогда и ни о чем не проси. Ты Цесаревна. Тебе не пристало. Царице пристало попросить лишь об одном.

— О чем, о чем?..

Мы все, дети, сгрудились около стула, на котором сидела Аля. Ангорский платок сползал с моих плеч, падал на некрашеные, с глазками, половицы. Стася, встав около Мамы, теребила кружева на ее шее, как четки, перебирала жемчуга ожерелья.

— Если тебя, Царского сына или Царскую дочь, будут казнить злые люди, ты волен попросить их, чтобы тебя не бросили на съедение птицам-стервятникам, не утопили, пустив на корм рыбам, а выкопали яму — в лесу ли, на косогоре, в поле — и похоронили тебя в родной земле, по-христиански, и прочитали над твоей могилой молитву. И это была бы твоя первая и последняя просьба.

— Мама, Мамочка, а как же я прошу тебя: дай мне то-то, можно ли сделать вот это… как?..

— Это не все не просьбы, дети. Это обращения. Просьба — то, чего ты молишь у другого так, как если бы молил у самого Господа.

Мы притихли. Часы над нашими головами пробили три.

Скоро рассвет. Июльская ночь быстро летит, как птичка малиновка.

— Линка… малинка… — шепчет сонный Леша и клонится тяжелой головенкой на спинку резного стула, похищенного купцом Ипполитом, владельцем Дома, из бурсы. — Отведи меня в постель… я уже за столом сидел, задремал, да такой сон вдруг увидел… страшный…

Руся вздрогнула.