Руки методично перебрасывали карты.
С картонок глядели безучастные лица древнего Таро. Принцы под деревьями. Монахи. Важные дамы. Короли. Лошадиные морды. Сидящие выжидательно собаки. Изгибающие спину гривастые львы с растопыренными когтями.
Знак огня. Знак судьбы. Знак удачи. Знак смерти. Знак…
Таро, Таро, не подведи.
Дети глядели как завороженные. Стояли как вкопанные.
— Двенадцатый апостол! Я выиграл!
Мадлен вскочила с полу. Дети завизжали. В мгновение ока негр выхватил из-за пояса холщовый мешок и, сцапав мальчишку, заломив ему ручонки за спину, затолкал его туда. Девочка попыталась улизнуть — он поймал ее за вылезшие из пучка смоляные волосы. Визг. Мадлен зажала уши. Публике было все равно. Публика в ночных клубах и не такое слыхала.
Девчонка даже не боролась. Мадлен запомнила ее остановившиеся раскосые, полные слез и страха глаза на тонком грациозном личике, прежде чем черный толстяк крепко завязал мешок веревкой. Изнутри, из мешка, слышался плач детей. Негр встряхнул мешок. Плач утих.
— Вот и все, красотка, — насмешливо бросил негр. — Ну, где твои двадцать тысяч монет? Я жду.
Мадлен выпрямилась. Она смотрела на него. Он смотрел на нее. Дети в мешке не ворочались. Казалось, там лежали угли. Или дрова.
Она взяла себя за подол платья и во второй раз за вечер медленно стала поднимать его вверх, задирать, обнажая щиколотки. Голени. Колени. Бедра. Женское средоточье. Низ живота. Живот. Вот он, живот Мадлен. Белое Солнце. Горячечный песок. Холодная Луна. Раскаленная пустыня. Серебряная планета в черноте ночи. Это ее танец живота. Неподвижный. Безмолвный.
И бывший татуировщик Воспитательного Дома, наглый негр, открыв рот, смотрел на свою работу, прямо в немигающий, огромный, раскинувшийся царским шатром в безлюдной степи, черный и синий, тщательно выколотый Третий Глаз, глядящий с живота Мадлен на безобразие и красоту мира.
Он опустил мешок на пол. Развязал. Дети выпрыгнули. Раскатились, как горох.
— Твоя взяла, — выхрипнул он. — Ну, здравствуй. Гора с горой не сходится. А тут… Богатая ты стала, гляжу.
— И ты тоже не ударил в грязь лицом.
— Зачем тебе дети?.. Родить, что ли, не можешь?..
— Не твое дело.
Негр подошел к ней и потрогал ее оголенный живот.
— Хорошая работа, — произнес он со вздохом. — Отличная работа. Это живопись. Здесь я себя превзошел. Хоть ты и вырывалась. И кусалась. Вот. До сих пор остался след. — Он показал ей запястье с белым шрамом. — Живешь в Пари?
— Да.
— А я вот все здесь никак не привыкну. Клуб держу, а дом… — Вздохнул. — А дома так и нет. Не построил. Хотел жить на берегу моря… океана… Живу в отелях… в самых лучших… плевал я на эту роскошь… — Гадливо сплюнул. — Денег полно, а ничего не хочу. Ничего. — Осклабился. — Так детей хочешь забрать? А если я не отдам? Они-то мне нужны. А тебе… к чему?.. такой холеной… У тебя жизнь жемчужная… парчовая… а мы пашем, как волы…
«Я тоже пашу свою пашню», - хотела сказать она и не смогла: рыдания перехватили горло. Она опустила платье. Синяя парча скользнула до полу, закрыв тайну Мадлен.
Она повернулась к негру и вышла из-под лестницы, из темноты, в шевеление людского безумия, в разводы табачного дыма, под красные вспышки все никак не гаснущей люстры.
Люди танцевали, обнимаясь. Это был медленный танец. Блюз. Синий танец, синий, как ее глаза. Надо закрыть глаза, чтобы не видели слезы в них. Больно. В очередной раз ей сделали больно. Ну ничего. Она переживет. Не такое переживали. В каком стиральном корыте простирают ее, как грязную портянку?!
Ее подхватил незнакомец. Притиснул к груди. Она почуяла запах бурбона — самой крепкой водки, известной в Пари, напитка старых королей. Бурбон был крепче коньяка, крепче рома. Бутылка стоила очень дорого.
По карману же тебе, ловелас. Не жми меня к себе так сильно. Кости сломаешь.
Они медленно, призрачно, как в полусне, двигались по табачному залу в ленивом, бредовом танце, и время стекало, как мед с ложки, как смола с соснового ствола.
Они молчали. Музыка затемняла сознание. Заствляла содрогаться переливы мышц. Извивы сухожилий. Гнала кровь по кругу то медленнее, то быстрее, разжигая внутри тайный, медленно разгорающийся, страшный, тлеющий красным углем черный огонь.
Когда мужик, пахнущий бурбоном, уже приблизил губы к ее губам, готовясь поцеловась этот податливый, жарко дышащий, ало раскрытый рот, ее внезапно перехватил другой. Музыка сменилась. Стала более жадной, устремленной. Звуки текли вдаль перекатами и порогами, обрывались водопадами в пустоту. Захлестывали танцующих волнами. Проникали в сердца обнявшихся возгласами страстной трубы.
Не успела Мадлен окончить танец с тем, кого она не видела — ее глаза были закрыты… она не хотела никого видеть… ни на что глядеть… — как ее подхватил новый кавалер; он был нежнее и настойчивее, чем прежние, он вертел Мадлен и крутил, он нашептывал ей на ухо слова пошлой, из века в век повторяющейся людской страсти, а она не слушала их, не слышала, и он вел ее в танце дальше, дальше, глубже вворачивая в колыханье морской толпы; о, я хочу утонуть с тобой!.. закружиться!.. уснуть и не проснуться!.. ты моя мечта!.. моя звезда!.. моя тайна… мое второе я…
Что он там бормочет?.. какая тайна… все давно уже раскрыто… в мире больше нет тайн… все известно… все давно умерло…
Она не открывала глаз. Музыка томила. Увлекала. Тянула за собой в бездну. Чьи-то руки опять подхватили ее. Ее?! Ее косное тело. Оно еще движется. Оно еще танцует. Оно еще дышит. В нем бьется жизнь. Но это мираж. Обман. Это видимость. Где ее жизнь?! Где осталась она, ее жизнь, Владимир?!.. Она не живет. Она передвигается. Ты моя жизнь. Ты мое все. С кем я?! Зачем я здесь?! Я должна быть с Тобой. Я с Тобой. И без Тебя. Чужие руки держат меня. Чужие губы впиваются в меня. Почему Ты не можешь взять меня с собой?! Почему я не могу уйти с Тобой?! Когда это будет… и будет ли?.. Надейся, жди, молись… Ее тело уже не может молиться. А душа?..
Чужие руки и губы выпили ее душу.
А может, она просто устала. И надо выспаться. Выспаться. Спать. Спать. Без просыпу. Много дней и ночей подряд. Она не высыпается. И ее ждет только ночная жизнь. Ночная. Днем она будет спать, ночью — жить. Владимир. Возьми меня отсюда. Я никогда не была девочкой. У меня не было детства. То детство, что у меня было, оно приснилось мне. Это был сон. Деревня. Мать. Зимние площади. Рус. Царь. Его Семья. Моя Семья. Кто мне это набормотал?! Наболтал… пока я металась в больном бреду по казенным кроватям чужбины?!
Новые, цепкие руки вырвали ее из объятий танцора, сжали ей плечи.
Она по-прежнему не открывала глаз. Качалась. Как под хмельком. Туда-сюда. Влево-вправо. Гибкий стебель. Хризантема. Отцвели уж давно хризантемы в саду. Откуда она знает эту чужую песню?!
— Мадлен, открой глаза! Мадлен!
Она открыла глаза.
Куто. Его лицо. Его перекошенный, закушенный, чтоб не закричать, рот. Его впалые, ввалившиеся щеки, худые торчащие кости скул.
— Привет.
— Ты… — Она не удивилась, не улыбнулась, не разгневалась. Она двигалась как во сне. — Ты будешь преследовать меня всю мою жизнь, Куто. Мы же простились с тобой. Зачем Бог опять подсовывает тебя мне?
— Затем, что Пари — очень маленький город, Мадлен. Я договорился с бароном полюбовно. Он не такой дурак, как тебе кажется. Мы с ним объединились. Мы соединили усилия и направили их против…
Он замолчал резко, будто ему перерезали горло. Осталась только музыка. Ленивый, томный блюз. Звуки изгибались, как змеи, вставшие на хвосты. Пары качались в полутьме и дыму, в сполохах таинственных огней. Слышались короткие смешки. Шепот висел в воздухе, как дым. На сцене появились обнаженные одалиски с перьями на головах. Женщины выделывали замысловатые па, садились на шпагат, вставали на руки. Человеческое тело зыбко, изменчиво, лукаво. Оно гнется, ломается, выжимается, как тряпка, выживает, высвечивается изнутри, как яркий лимон, лежащий на темно-синей ткани. Золото и синь. Цвета Мадлен. Цвета Рус: пшеница и небо. Васильки и подсолнухи. Купол храма снаружи золотой, изнутри синий: мастер Нестор расписал его твердью звездной. А то и купола такие в Рус бывают: крашенные синей краской, с золотыми звездами на них.
— Против кого, Куто?
— Успокойся. Это не твоего ума дело.
Он прекрасно знает про Князя.
Господи, Мадлен, голову на отсечение себе дай, — это против Князя они оба пошли. Они куш не упустят. Они друг другу уже руки монетами умыли. Тридцать сребреников или тридцать тысяч сребреников — какая разница? А розовая вода все льется, льется из кратера. Та душистая вода, которую сливали на грязные руки первому прокуратору Иудеи. Ты, Мадлен, о нем ничего не знаешь, кроме двух-трех строчек из Евангелия, что бормотала иногда бедная Кази, придя к Мадлен в будуар под утро, забравшись на диван, в чем мать родила, и листая книгу, где брезжил хотя бы мираж спасения. Они жили в ужасе, да. И сейчас живут. Почему она не читает книг?! Почему ее сжигают страсти… много страстей, из которых не выбраться за просто так, и она тонет в них, захлебывается, пытается выплыть?!
Но есть же, есть Мир Иной.
Она чувствует это.
После встречи с Князем полог откинулся. Она увидела невидимое.
Только бы с Владимиром ничего не случилось.
А этот человек, танцующий с ней… Она спасла его. Она примчалась в Венециа; ее принес туда погибший рыжий Ангел — на спине, на крыльях, на загривке. Что ему еще надо? Он сам вернулся. Он пошел прямо в пасть зверя. И звери не загрызли друг друга. Не покусали. Смотри-ка, какие ласковые!.. Поняли друг друга. Или обманули. Скорей всего, это притворство барона. Барон держит всегда в уме сто ходов вперед. А графа легко купить. Он наивен и доверчив. О его заговоре знает уже весь Пари. Ей об этом говорили в постелях ее знатные любовники — люди, за которыми в оба следил барон.
— Я знаю, что вы задумали. Я тоже не лыком шита.
— Ты?.. Мадлен, не смеши меня… Мадлен… — Он зарылся носом в ее кудри, затрясся — то ли от еле сдерживаемого смеха, то ли от сдавленных рыданий. Если он и плакал, то понарошку. — Ты не тем занимаешься в жизни, Мадлен.