Барон резко повернулся к вошедшему.
— Видишь эту женщину?
Старик в чалме кивнул.
— А этого мужчину?
Снова безмолвный кивок.
Граф встал и подошел Черкасоффу. Его кулаки сжимались и разжимались.
— Барон, — в голосе его Мадлен услышала ноты презрения. — Вы нас привезли сюда только для того, чтобы мы таращились на вашего придурошного старого бедуина? Думаете, у нас не нашлось бы дел поважнее?!
— О да, конечно, разумеется, — изогнулся барон в издевательском реверансе, вытянув над задом руку в виде крылышка. — Нет ничего важнее постельки. Милые бранятся — только тешатся. Не вы ли недавно хотели ее укокошить?!
— Кто этот шарлатан?! — крикнул граф.
— Пьер, — с улыбкой сказал Черкасофф, — вызовите сюда охранника. Он здесь. Вы ведь помните условный сигнал? И наденьте на графа наручники. Пусть они с Мадлен чувствуют себя на равных. А то ей, крошке, обидно. Это не шарлатан, Куто. Это мастер дзэн, глубоко проникший в учение Гаутамы Шакьямуни, знающий приемы древних магов и заклятий Тюхе, Посвященный и Просветленный. Засуньте Куто в кресло, Пьер! Вы забыли сигнал! Непростительно. Ай-яй-яй.
Барон вытянул губы трубочкой и свистнул, подражая крику козодоя — один раз, другой, а перед третьим сделал паузу: козодой слушал, не идет ли по лесу охотник с ружьем, не хрустит ли снег и хрустальный наст под сапогами, под кирзовыми болотниками. Мадлен, лежа на кровати в наручниках, не шевелясь, повернула голову к двери.
Она ждала, что ее ночной кошмар, охранник, надсмотрщик, соглядатай, войдет в дверь, а он избрал окно; рама подалась под ударом сапога, под нажимом подошвы, стекло треснуло, и на паркет тяжело прыгнул грузный парень в пятнистой военной форме.
Он, оценив происходящее, одним ягуарьим прыжком набросился на графа, связал ему руки за спиной.
— О. пленники, — сказал шутейно барон, — мы с вами играем. Только нельзя, граф, чтобы вы в разгаре событий, защищая Мадлен от воображаемой опасности, вдруг бросились на нашего бедного восточного гостя. Теперь вы обезврежены. Ручки ваши связаны. Птичьи ваши лапки. И клювики закройте. Начинаем! Убери свет, Пьер! Не зажигай ни лампы, ни свечи! Все должно происходить в темноте! Ночью все кошки серы! А глаза начнут видеть во мраке сразу, как привыкнут!
— Я не привыкну к мраку никогда.
Жесткий голос Мадлен прозвучал вызывающе.
Человек в тюрбане подошел близко к Мадлен, вытянул руки над ее головой.
— Ом, мани, падме, хум, — запел он. Низкий голос сотряс потолки особняка. — Ом, хо-хом. Ом, хо-хом. Мы-шли-хлай. Мы-шли-хлай. Лои быканах. Лои быканах.
Он приблизил лицо со страшно, раскаленно горящими во тьме, как красные угли, глазами к лицу лежащей на кровати беспомощной, со скованными руками Мадлен.
— Ты спишь. Ты спишь и видишь сны, — зашептал старик в тюрбане. — Увидь сон, что больше всего вожделеешь!
На кого он похож?!.. Розовая чалма… рубин… когда, где он мне снился?!.. Я не впервые вижу его. Он бормочет, он усыпляет меня. Он говорит мне о молочных реках, кисельных берегах. Он берет меня за руку горячей рукой, кладет мою ладонь туда, где у него бьется сердце. Он старый, а сердце молодое. Бьется, аж хочет выпрыгнуть из груди. Может, он в меня влюбился?!.. Все может быть.
Старик касается горящими ладонями попеременно лба, век, губ, груди, живота, коленей, ступней лежащей пленницы.
— Ты спишь, женщина. Мы все спим и видим сны. Ты должна раскрыться во сне полностью. Ты сбросишь оковы. Ты освободишься. Ты боишься многого. Освободись. Со мной и сейчас ты уже ничего не боишься. Ты не боишься стрелять, если тебе прикажут. Ты не боишься переплыть широкую и холодную реку, когда другие, пловцы-мужчины, сильнее тебя, боятся и не хотят. Ты не боишься, когда на званом обеде всех обносят вкусными блюдами, а мальчика для пробованья блюд нету при дворе, такую должность уже упразднили, и ты вынуждена пробовать все блюда сама: и отрава, подсыпанная в соседнюю плошку, обходит тебя стороной, настигая твою младшую сестру. Ты смелая. В тебе бродят соки и силы. Доверься людям, что содержат тебя из милости. Они не по приказу любят тебя. И будут любить еще больше, если ты уснешь. И увидишь сон. Самый главный сон твоей жизни. Спать! Спать!..
Он все прикасался к ее вздрагивающим плечам. К затылку. К лицу. Все заволакивало пеленой.
Проснется ли она?!
Она не знала. Рядом стонал граф, падающий в сон, как со скалы в бурную реку, бедный страдалец, хотевший убить ее, продолжавший глупо и беспощадно любить ее.
— У тебя будет задание, — услышала Мадлен, утопая в волнах властного сна, — ты должна будешь… должна…
Что она будет должна? Возможно ли, не заснув, догадаться об этом?!
А что, на Востоке все люди — маги-манипуляторы?.. как он ворожит… как трясется алый рубин на его тюрбане… Тюрбан — тюльпан… Тюрбан в алмазах, как тюльпан в росе… Откуда ушлый барон его похитил?! Что он там бормочет… про конюшни?!.. про тронный зал… про плац-парад… Она падает во время. Снова во время. Этот контрабандный восточный лунь, седой филин с насупленными бровями, толкает ее с обрыва, и она летит, ни за что не отвечая, ничего не желая. Куда?! Лучше остаться среди живых! Ты не умрешь. А мои любовники?! Я ведь за них тоже молюсь!
Твои любовники, о Царица, изысканны и неповторимы; и никто не сможет сравниться с ними, разве только…
.. и никто не сможет сравниться с ними, разве только гнедой конь, выпятивший грудь; разве только конь игреневый, черный с белой гривой и молочно-белесым хвостом; разве только серый в яблоках, так перебирающий ногами, когда он бежит по дороге, и три валдайских бубенца трясутся и вызванивают счастливую песню под дугой, и телега петляет и содрогается, и санный полоз тянется в кромешной белизне, и… — Господи, я ж еще не прибрана!.. А Гришка сейчас заявится. С минуты на минуту. Как я его приму?! Отказать надо было. Да не могу — вся любовью изойду, так его желаю, возмечтаю о нем.
— Девки!.. Живо платье мне!..
— С мишурою, Царица?..
— Дуры!.. Ночное. Из тонкой газовой сетки, расшитой жемчугами. Чтобы все телеса видать было насквозь. Прозрачное. Мое любимое. Потешно мне в нем перед аматером находиться. Он не знает, куда ему глаза девать от ужаса. От вожделенья…
— Что есть вожделенье, Ваше Величество?..
— У, курицы!.. Вожделенье к любимому и любящему тебя существу — самое наисияющее светило из всех природных; оно светит века и не гаснет; сей родник бьет из недр человеческого существа и не сякнет. Напяливайте!
Девки послушно натянули на меня черную сеть с крепко притороченными, величиной с фасолину, розовыми жемчужинами. Одна жемчужина оказалась аккурат напротив пупка. Я хохотнула.
— Гляньте, Фекла, Федора, — инда волчий глаз светится в лесной тьме. Гришка в восторг ввергнется. Захочет меня сюда, в пуп, расцеловать. Ну и дам же я ему. Пущай целует. Хоть целый век. Не жалко!
Я хлопнула в ладоши.
— Зефиру на подносах!.. Напитков сладких!.. Вина из аглицких подвалов, что привезли на быстрых конях послы, много монет взяли за единую бутыль, будь зелье неладно… рюмки не забудьте!.. И веер, веер мой положите на край подноса!.. авось, ежели жара доймет, обмахнусь, душу прохладою утешу…
Девки зашустрили, забегали, запрыгали, заквохтали. Курицы они и есть курицы. Баба отроду на курицу походит. И приседает, как она, и крыльями пыль метет, и клекочет усердно да бестолково. Глядишь, и яичко снесет. Какая — пестрое, грязное, в ошметках дерьма, а какая — и золотое… из сказки.
— А теперь прочь! Вон отсюда! Отдохнуть перед свиданьем желаю.
Девки захлопали крыльями, исчезли, попрятались, посыпавшись с насеста.
Я закрыла глаза. Руки мои блуждали по моему телу, облаченному в тонко вывязанную черную сеть. Я большая белая рыба, пойманная для изысканного стола. Меня взрежут острым ножом. Губы мои изогнулись в сладострастной улыбке. Острее того ножа нет; пронзительнее; любовнее; беспощаднее; ненасытнее. Он готов резать и резать меня, как спелую дыню; втыкаться и втыкаться в меня, как в белое, жирное масло.
Ты мягкая как масло, говорил мне Гришка. Я беру тебя руками, вдавливаю в тебя железное и жесткое тело свое, и ты плавишься и подаешься под моей плотью; и я придаю тебе такую форму, какую хочу; и ты принимаешь очертанья, коих вожделею. Женщина — сосуд, куда вливается желанье мужчины. И такую, каковой мужик хочет видеть возлюбленную свою на ложе, он и любит ее сильнее всего.
Дверь скрипнула. Я вздрогнула, и все малые волосенки на мне встали дыбом: я задрожала от одного его присутствия, от духа и запаха, пахнувшего на меня мужицкой победной волной; от острого желания, враз обуявшего меня.
— Царица!.. — раздался призывный, прерывающийся шепот. До ноздрей моих донесся аромат заморского табака, сладкого вина, выпитого для храбрости перед явлением предо мною. — Я здесь!.. Соизволь обернуться… соблаговоли обратить Царственное вниманье на покорного раба твоего…
В противовес робким, пластающимся предо мною на брюхе словесам голос, произносящий их, был насыщен клокочущей силой, властностью, плохо скрываемой страстью. Я, не открывая очей, протянула руки.
— Иди сюда, — выдохнула я, — иди ко мне. Таково соскучилась я!..
Запах вина и табака почуялся ближе, и вот уже желанное лицо легло на лицо мое, вжалось в него, щека к щеке, скула к скуле, и сильные руки обняли, прожигая тонкую сеть, тело мое, провели горящими щетками по высоко поднявшимся в задыханье грудям, обхватили тонкую талию под узлами черной сети, и жемчужина больно впилась в бок, под ребро, прижатая мужскою ладонью; и рот, дергающийся, пылающий, колючий — нарошно велю я ему: Гришка, не брей усов, когда назначу явиться ко мне!.. — нашел мой открытый навстречу, как струе воды в пустыне, жаждущий рот, и губы захватили мои, вобрали в себя, и я потеряла сознанье себя: кто я, и где я, и что деется со мною, — через уста человека одна душа входит в другую, два сердца бьются вместе; а что есть уста сахарные?.. — бренная плоть одна, только и всего. А таковые чудеса творит.