На бенефисах цветы получая,
Не замечала, не чуя, не чая,
Что вкруг нее происходит на свете.
В школе учили хорошим манерам,
Верности трону и Господу – тоже.
Был горизонт ограничен партером,
Сверху увенчанным царскою ложей.
Слухи ползли по стране… Разве слухи
Могут свободно проникнуть в кулисы?
Хоть и шептали в кулисах актрисы,
Будто сановники нынче не в духе,
Будто народ… Ах, о нем ли забота?
Где-то в тумане мелькают крестьяне,
А на подмостках – работа до пота,
Правою, левою, в малом батмане!
Осенью было и страшно, и глухо…
Ежась от ветра, брела по панели…
Красноармеец в потертой шинели
Громко сказал: «Замерзает старуха!» –
Видно, не ей, а какой-то прохожей…
Только вот улицы вид изменили:
Это окраина города или
Невский проспект, на себя не похожий?
Грустно у булочной в очередь встала…
Бьются в дожде кумачовые флаги…
Выдали хлебец в газетной бумаге…
Так беспредельно, так странно устала…
Что же творится, скажите на милость?
И почему задрожали колени?
Это она, поскользнувшись на сцене,
В малом батмане вчера оступилась!
У режиссера тяжелый-то норов:
«Плохо работаешь! Видно, заснула?»
Впрочем, полвека с тех пор промелькнуло,
Не упрекать же теперь полотеров.
Смутно Вчера перепуталось с Завтра,
По-сумасшедшему сдвинулись годы.
Пляшут пунцовые флаги Свободы,
Машут руками на крыше театра…
В ситцевой спальне, в коробке конфетной,
Спрятан альбом, там вчерашнее живо.
На фотографии, в гриме, красиво
Личико каждой товарки балетной.
«Ишь ты, какие мы все молодые,
Я Катенька, Наденька, я и Анета!
Нынче одни похоронены где-то
Те, что в живых, – почему-то седые…»
Не помолилась, не перекрестилась,
Не было больше ни веры, ни силы.
Только у темной иконы спросила:
«Господи, что с Петербургом случилось?»
Стала кровать неудобной, не впору,
Ноги болят, да и в сердце ломота…
«Если хворала, случалось мне что-то
Долго, в слезах, толковать режиссеру.
Что и кому расскажу о себе я?..»
Молча листала, листала страницы,
И на уснувшие в вечности лица
Желтая ручка упала, слабея.
А через сутки в пустом переулке
Вынесли гроб из кирпичного дома.
Бабушка, словно листок из альбома,
Тихо спала в деревянной шкатулке.
Снова в путь! В дожди, в туманы,
В дом, но не домой.
Поднимайте чемоданы
На этаж восьмой!
Сквозь стальные переплеты
В лифт за мною входит кто-то,
Рядом встал… Не ты ль?
Что несешь? Охапку писем,
Полушубок с мехом лисьим,
На подоле пыль?
Муза, муза, ты чудачка,
Гостья чердаков!
Там в пустынных окнах скачка
Рваных облаков.
Там… А впрочем, почему же
Не стянуть кушак потуже,
Если хлеба нет?
Лишь бы тот, кто ночью вышел,
Нас с тобой внизу услышал
И увидел свет.
Прижимается ветер к стене освещенного дома.
Он устал разбивать себе лоб о деревья и скалы.
А впустили бы в дом, как бы добрая печь обласкала,
Как согрела бы душу огня золотая истома!
Прижимается ветер и тянется пальцами в щели,
Плачет тоненьким голосом, в крепкие двери стучится.
Люди в доме ворчат, говорят, что сквозняк из ущелий,
Говорят, что стучится ночная, недобрая птица.
Надо птицу прогнать, надо дверь заложить одеялом,
И подбросить поленьев, и уголь разбить кочергою,
Грея руки над пламенем желтым, оранжевым, алым, –
Только люди за это заплатят ценой дорогою…
Там, у печки, никто не боялся ни снега, ни стужи,
Там старуха спала, помолясь благодушному богу,
А простуженный ветер метался и рвался снаружи
И ложился ничком, припадая губами к порогу.
«Отворите! – кричал. – Помогите мне силы набраться,
Добежать до огня!» – и в протяжном, пронзительном вое
Он так яростно начал проситься, ломиться, стучаться,
Что окно расколол, и распалось оно, как живое,
И тогда он ворвался, свистя, завиваясь воронкой,
По пути закрутив на разбитом окне занавески,
Оборвал провода, опрокинул и ранил ребенка,
И огонь зашатался в предсмертном испуганном блеске.
И погас, не стерпев ни напора, ни силы размаха,
Уползая в золу, прикрываясь ее пеленою, –
Он не знал и не чуял, что ветер, слабея от страха,
Проклинает себя и дыханье свое ледяное.
Вмиг от печки остывшей повеяло холодом. Где ты,
Золотое тепло, раскаленное красное сердце?
Что осталось на свете от ветра, озябшего ветра,
Умолявшего только впустить его в дом – обогреться?
Ничего не осталось!.. У ветра – ни плоти, ни тени,
Даже отзвуки дикого голоса разом умолкли.
Боязливо трещат, коченея, чернея, поленья,
И проходит метла по ковру, подбирая осколки.
Монахинь тихие стайки
В глубокой нише креста –
Как будто слетелись чайки
К ногам воскового Христа.
Привела их сестра Мария,
Пастух небесных овец.
У нее очки роговые
И белоснежный чепец.
В деревянной резьбе подножья
Маслянисто огни блестят.
Деревянные ангелы Божьи,
Как солдатики, встали в ряд.
Кто с флейтой в руке, кто с лютней,
Но где же куклам запеть?
На тарелку церковные трутни
Собирают не мед, а медь.
Наверху, склонясь над балконом,
Сквозь каменные кружева
Смеются ящер с драконом
И с толстым котом – сова.
Корабль католической веры
От сырости мутно-сер.
Сестра Мария – химера
Страшнее других химер.
Крючком изогнутый коготь
Стучит о нагрудный крест:
«Нельзя моих пленниц трогать,
Отнимать у Бога невест».
А в туманном чаду кадильном
Среди цветов восковых
Молчит над престолом пыльным
Восковой, неживой Жених.
Ни ключевая ценная вода,
Снопами брызг взлетевшая высоко,
Ни темно-золотые струйки сока
Из сердцевины спелого плода,
Ни в доброй фляге старое вино,
Ни тающий ломоть янтарной дыни
Меня не утолят…
В какой пустыне
Такою жаждой мучиться дано?
О капле влаги в устьях мертвых рек
Взывал ли кто протяжнее и горше?
Упасть на снег, лицом зарыться в снег
И зачерпнуть, и полные пригоршни
Прижать к губам…
Пушистый белый ком
Впивать одним медлительным глотком
Там где-нибудь, у городской заставы,
У верстового старого столба,
Куда под вечер приведет судьба,
Где все сойдутся: правый и неправый.
Разных кукол на заказ
Мастерила я не раз,
Карандашиком цветным
Рисовала лица им.
В желтом месяца луче,
Кто в лохмотьях, кто в парче,
Куклы выстроились в ряд,
Что-то ночи говорят.
Семь царевен, пять цариц,
То казненных, то черниц –
Ксений, Марф и Евдокий,
С ними несколько Марий,
Обреченных королев…
Я лепила их, согрев
Глину в пригоршне руки,
Завивала парики.
Лоскуток цветной прикинь
К тельцу книжных героинь,
Глаз прищурь и посмотри:
В белом – Эмма Бовари,
Красным бархатом Нана
Облита, оплетена,
А на донну Анну лег
Черных кружев мотылек…
Перепутались века!
Куклы, ростом в два вершка
К жизни вызванные мной,
Дышат в комнате ночной.
Сколько зим и сколько бед!
Ни одной счастливой нет.
Убегают с чердаков,
Из ненужных сундуков,
Покидают том за томом,
Отрываясь от страниц,
И бегут над старым домом,
Мимо труб и черепиц.
Люди скажут: «Листопад?
Или ветер? Или град?»
Но до правды далеко им,
А чердак отныне пуст.
Над полуночным покоем
Шелест, шорох, шепот, хруст.
Тащит, тащит Трубочист
В водостоке желтый лист
И Дюймовочку увозит
От безглазого Крота.
Воздух чист. Слегка морозит.
Голубая даль пуста.
Оловянный, в блеске лат,
Чутко шаркает Солдат
С балериною бумажной,
И в надзвездные края
Богдыхан уходит важный,
Пряча в клетку Соловья.
Промелькнули и прошли.
Дальше, дальше от земли,
И озлобленной, и тесной,
Где для сказки места нет,
К неоткрытой, неизвестной,
К самой дальней из планет.