Защищал яростно и умело, очень грамотно, с точно выверенной системой доказательств, которой подивились даже бывалые адвокаты:
– А вы, товарищ курсант, случайно не на юридическом факультете учитесь?
Нет, Лева Корнешов учился на штурманском отделении… Соседа он отбил. Вечером тот пришел к Корнешову с тремя бутылками хорошего коньяка и мокрыми от благодарности глазами: он приготовился уже занять нары где-нибудь в Александровском или Иркутском централе, либо место в бараке под Интой. Но благодаря Корнешову пронесло.
Впрочем, Корнешов выговор все равно получил, – словесный, – от факультетского начальства. Полковник-морпех, которому подчинялась штурманская группа, предупредил Леву:
– Всякое падение, курсант, начинается с первого словесного выговора, ну а дальше, – полковник развел руки, обхватывая ими большое пространство, – дальше – вдоль по Питерской… до позорного увольнения с командирскими погонами на плечах. Па-анятна?
– Па-анятна! – ответил курсант Корнешов, козырнул лихо, с оттяжечкой, с изящным прогибом ладони.
Морпех сдвинул в сторону губы в снисходительной улыбке и отвернулся.
Когда Корнешов готовился получить на погоны первые лейтенантские звездочки, Ирина еще только начинала учиться – попала в число так называемого «бабского набора»… Училась она легко, ей вообще многое давалось легко, кроме, может быть, игры на музыкальных инструментах: гитара для нее мало чем отличалась от пианино, а аккордеон от казахской домбры. Когда позади остались три курса и многое было познано, она вышла замуж за Корнешова.
Корнешов к той поре сделал несколько стремительных шагов вверх, получил внеочередное звание и стал капитан-лейтенантом. В новенькой отутюженной форме, при погонах с зелеными пограничными кантами и желтыми плавсоставскими просветами, гибкий, белозубый, быстрый, он был хорош – девчонки оглядывались на него, и Ирину такое откровенное внимание задевало, внутри рождался опасный холодок, она ежилась и даже пыталась отдалиться от Корнешова, но попытка была тщетной – Лева без всяких уговариваний, без традиционного ласкового бормотания удерживал ее около себя…
В конце концов она пришла к выводу, что Корнешов не очень-то и обращает на девчонок внимание, и успокоилась.
Когда выпадало свободное воскресенье, они ездили либо на «Водный стадион», либо на местный пляж – от их дома туда ходил старенький троллейбус, привозил прямо к тихой речной излучине, в которой водилась крупная плотва, иногда хлопали хвостами щуки и язи, и рыбаки, рискуя поймать какого-нибудь рассеянного пловца на крючок, ругали пляжников в голос, слов не выбирали. Ирина до сих пор помнила номер того древнего троллейбуса – двадцатый.
– Сегодня воскресенье, – сказал как-то Лева, – воскресенье мы отметим, – и взял с собою чекушку водки.
Сейчас водка в стеклянных чекушках уже не продается, это реликт, – скорее продадут в полулитровой пластмассовой канистре, чем в чекушечной посуде, получившей у народа много ласковых названий, – а раньше продавалась.
– Лева, а как же с лозунгом «Пьянству – бой»? – спросила у него Ирина. – Лозунг, между прочим, в свое время имел государственную силу.
– Скажи мне откровенно, что такое водка? – Корнешов хитро прищурил один глаз, будто готовился выстрелить.
– Водка – это водка.
– Нет, что это: сорок градусов спирта или шестьдесят градусов воды?
Ирина не нашлась, что ответить, покачала головой, улыбка у нее расцвела в пол-лица, Левин же вид был серьезен, как никогда – настоящий пограничник, он умел сдерживаться.
– Ты у меня – мудрая женщина, – наконец расплылся в такой же улыбке Лева, – умеешь управлять собою и не отвечать на каверзные вопросы. Недаром говорят: если хочешь, чтобы тебя увидели – встань, если хочешь, чтобы тебя услышали – говори, если хочешь, чтобы тебя уважали – сядь и молчи. Сядь! – повторил Лева и протянул руку, указывая на освободившееся кресло: какой-то первоклашка вздумал выскочить из троллейбуса раньше времени – увидел в окно пирожковую и решил запастись пирожками и пончиками.
Людей, которые едят много пончиков, лучше держит вода.
– Но вообще-то, имей в виду – женщины больше всего уважают молчаливых мужчин, – сказала Ирина. – По другой причине – считают, что те их слушают.
Лева рассмеялся. Смех его был беззаботным, как у мальчишки, пропустившего урок в школе.
Хоть и жарко было, и солнышко не пряталось в облака, а в тот день они замерзли – вода в реке была проточная, где-то совсем недалеко дно пробивали сильные ключи, и крученые струи холода выносило прямо на поверхность течения, – вот тут-то и пригодилась Левина чекушка.
Пили из горлышка. На закуску были две ириски, которые случайно оказались в Ириной сумочке. Водка была теплой – на солнце нагрелась до неприличия, – и, кажется, прилипала к зубам вместе с ирисками. Но все равно было вкусно, а главное – водка согрела их, у Ирины, которая недавно переболела сложным затяжным гриппом, оставляющим серьезные последствия и реагирующим на любую простуду, даже насморка не случилось.
А потом, увязая в песке по щиколотку, играли в волейбол – пляжный. Почему-то во всем мире считается, что пляжный волейбол был выдуман в Америке, а на самом деле его изобрели в России. Впрочем, его даже изобретать не надо было, он валялся под ногами, оставалось только поднять, да ударом ладони по крепкому кожаному боку послать в воздух.
Лева был на высоте – умел и мяч закручивать так, что подачу никто не мог взять, и точный пас сделать, и пушечным хлопком погасить кожаный колобок либо винтом послать его на сторону противника. Та команда, в которой находился Корнешов, всегда выигрывала.
Хотя внешне Корнешов не производил впечатления этакого лихого тренированного игрока, просто он был спортивен от природы. Так же от природы был насмешлив – посмеивался не над другими, как некие московские барчуки, а над самим собой.
– До поступления в институт я думал, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс – это муж и жена, – говорил он, – а когда прочитал учебник современной истории, понял, что это четыре разных человека.
В этом был весь Корнешов – в насмешке над собственной персоной, в участливом голосе, ну и… ну и в надежности, которую излучал его облик… Тогдашний облик, той поры, а сейчас Корнешов изменился – он был уже другим. От него исходила некая горечь, которая обычно появляется у человека, много повидавшего, но появляется, как правило, в зрелые годы… В зрелые, а Лева был еще молод. Даже очень молод.
Ирина улыбнулась печально – было жаль собственное прошлое, все приметное, что осталось в нем, все жаль… Покосилась в иллюминатор: там сделалось светлее. Ветер усилился, он и сподобился, разогнал немного громоздкие пепельные облака, изменил цвет воды.
Пузырчатая темная вода стала рябоватой, приобрела синий оттенок, в нее царь морской словно бы специально нагнал холода, крылось в этой воде что-то отпугивающее.
Как все-таки много воспоминаний способна родить одна встреча – встреча с Корнешовым, – значит, он сидит в ее душе, в ней самой, память о Леве не выветрилась. Она начала вспоминать, каким лосьоном он любил брызгаться после бритья, – брился он старым громоздким «Брауном», которым можно было колоть орехи, но работал «Браун» чисто, ни одной «шерстинки» не оставлял на «подопытном поле», – от лосьона его пахло хвойным лесом, снегом, луной, еще чем-то, что рождало в висках тепло – наверное, камнем-изумрудом.
Что еще было связано с Левой? Он любил чистые, тщательно отглаженные платки и чистые носки. Носки носил только хэбэ – хлопчатобумажные. Рубашки – прежде всего форменные, – носил также хлопчатобумажные. Тщательно следил за обувью, иногда чистил по нескольку раз в день, считая, что обувь определяет степень интеллигентности человека.
Глупость, конечно, – точнее, блажь философская, но что было, то было. Корнешов – это Корнешов, других таких людей на свете нет. Ирина неожиданно поймала себя на том, что пространство перед ней неожиданно сделалось влажным.
Она вытерла платком глаза, промокнула скулы – а вдруг на них наползли черные струйки от туши, в таком виде находиться Самойлова не хотела. Впрочем, как человек военный, она умела быстро приводить себя в порядок.
Понятно было: хоть и рассталась она с Корнешовым, а концы, соединяющие их, обрезать не сумела. Или не захотела, что, впрочем… – она жалобно сморщилась, – чего сейчас это обсуждать, результат-то один и тот же, – Ирина спохватилась и отрицательно покачала головой: совсем не одно и то же. В таком состоянии она не нравилась сама себе. Слишком уж сильно растревожилось в ней прошлое, готово переплеснуться через край.
Где-то внизу, далеко-далеко, чуть ли не на дне морском, уютно и сыто бормотала машина – сторожевик перемещался на новое место, держал курс на запад, к границе с Норвегией.
Старшее поколение считает, что самое серьезное наказание, придуманное для человека Всевышним, – это одиночество. Бывают разные виды одиночества, и знатоки это различают. Даже исследуют, будь они неладны. Одиночество само по себе, в квартире с плохо приклеенными обоями – это один вид одиночества, в толпе, среди многих людей – другой вид, бывает и сложный вид одиночества, говорят, что он – самый худший – это одиночество вдвоем…
Одиночество вдвоем – это разбитая семья, смятые надежды, ветер, закручивающий в тугой столб разные, вчера еще очень нужные, а ныне разорванные и брошенные на пол бумажки. Что такое семья? «Семь я».
Ради хорошей, крепкой, надежной семьи можно бросить и работу, и жилье свое, и поменять профессию, и даже забыть про улицы детства, которые обязательно возникают из сладкого клубня воспоминаний… Но в одиночку семью не создашь. Семей из одного человека не бывает. Даже во сне. От такого сна можно проснуться в холодном мертвенном поту. Значит, надо возвращаться на «круги своя», мужчине к женщине, женщине к мужчине.
С другой стороны, Кафка, например, считал, что одиночество – лучшее состояние, в котором может пребывать человек. Все гениальное, к слову, было создано людьми в состоянии одиночества. Говорят, что Кафка даже специально учил русский язык, чтобы произнести на нем знаменательную фразу: «Я – один».