Ночной океан — страница 35 из 72

Этот храм, как мне показалось снаружи, был больше, чем все посещенные мною ранее; по-видимому, его обустроили в пещере естественного происхождения, ибо ветер, гулявший здесь, приходил откуда-то из необозримых глубин. Здесь я мог стоять во весь рост, но окружали меня алтари столь же приземистые, как и в других святилищах. На стенах и потолке я впервые увидел следы изобразительного искусства древней расы – любопытные вьющиеся полосы краски, почти выцветшие и осыпавшиеся; а на двух алтарях я с растущим волнением различил узор добротно исполненной криволинейной резьбы. Когда я поднял факел повыше, мне показалось, что форма сводов была слишком правильной, чтобы ее сотворил резец природы, – и я подивился достижениям доисторических зодчих. Их инженерное мастерство, полагаю, достигало значительных высот.

Затем яркая вспышка фантастического пламени показала мне то, что я искал: вход в те отдаленные пропасти, откуда внезапно задул ветер; и дух мой захватило, когда я осознал, что вижу маленькую, безусловно рукотворную дверцу, вделанную в твердь скалы. Нацелив факел во тьму тоннеля, я, пригнувшись, пошел вперед – и там, насколько хватало глаз, увидал довольно круто сбегающие вниз ступени, мелкие и многочисленные.

Спуск по ним и поныне является мне во снах – о, ведал бы я заранее, куда они меня приведут! Тогда они мне даже и ступенями не показались, а лишь сомнительной опорой для пят на крутом спуске. В голове у меня кружились безумные мысли, а предостережения арабских пророков, казалось, плыли ко мне через пустыню: из земель, известных людям, – в Безымянный Город, о котором они не осмеливаются и думать. И все же я колебался лишь мгновение, прежде чем миновать проем и начать осторожный спуск по крутому проходу, глядя то вперед, то под ноги.

Лишь в бреду или в галлюцинации опиомана вообразим и уместен подобный катабасис. Узкий проход будто растягивался во времени и пространстве, утаскивая меня вниз, на самое дно колодца с призраками, и свет факела в моей руке не достигал глубин, в которые я сходил. Забыв свериться с часами, я утратил связь со временем – и ужаснулся, предположив, насколько долог будет мой спуск. Направление и уклон коридора вольготно видоизменялись, проход то ширился ввысь, то сужался так, что ничего другого не оставалось, кроме как, стиснув зубы, двигаться ползком под гнетом скальной тесноты. Мой бедный источник света, устав разгонять тьму, зачадил и погас – но все же успел подвести меня к новому ступенчатому пролету. Я так долго полз во мраке, что не сразу осознал потерю, держа погасший факел перед собой, будто он еще ослабить власть тьмы. Странные инстинкты пробудились во мне – те самые, что и сделали меня странником на земле и поклонником далеких, древних и заповедных мест.

В отсутствие света перед глазами сами вставали образы, рожденные литературно-оккультным опытом и знанием. Прихотливая вязь темных откровений Абдуллы аль-Хазреда перетекала в апокрифические кошмары Николая Дамасского, а те, в свою очередь, готовили сцену фантасмагорически-гротескному «Образу Мира» Готье де Меца. Я шептал заклинания, взывал к Афрасиабу и его демонической свите, сплавлявшейся вниз по Оксу[15]; декламировал нараспев рефрен «Непроницаемой черноты бездны» лорда Дансени. А едва спуск стал опасно крутым, я обратился к Томасу Муру – пока не почувствовал, что слова, произносимые мною, вгоняют меня в дрожь:

…А в гроте том царила ночь —

Столь нечестиво беспросветна,

Подобна вареву волхвов

Из полнолунного соцветья.

И, над обрывом наклонясь,

Узрел я с высоты, дивясь,

Той черной мерзости разливы;

А на брегу – лоснясь, темнея —

Трон Смерти зиждился кичливо,

Грезою сумрачной довлея…

Казалось, время перестало существовать, когда под ногами я вновь ощутил ровный пол – попав в помещение, где своды находились чуть выше, чем в двух храмах, оставшихся где-то бесконечно далеко наверху. Распрямиться я, как и прежде, не мог, лишь на коленях удавалось мне оценить обстановку. Да это же похоронный зал! Вдоль стен – гробы-ларцы из дерева со стеклянными крышками; как эти два нехарактерных для пустыни материала были доставлены сюда, да еще и в палеозойской эпохе – неведомо. Разделенные равными расстояниями, стояли эти ларцы вдоль стен – прямоугольные, продолговатые, прочно закрепленные в своих нишах, что мне открылось при попытке сдвинуть некоторые из них.

Галерея тянулась дальше во мрак, и я торопливо пополз вперед, отталкиваясь коленями и пересчитывая касаниями рук саркофаги. Подземное чрево мнилось мне нескончаемым, а темнота позволяла додумывать сколь угодно много поворотов; да и гряда гробов не редела – монотонность передвижения играла на руку дьявольской иллюзии. Не могу сказать точно, в какой миг мои домыслы подтвердились, но помню, как впереди, далеко-далеко, забрезжил капельный свет, и над моей склоненной головой проступил свод, и черные гробовые торцы проступили отчетливее. По мере приближения к свету я все сильнее осознавал, что фантазии моей недоставало истинной масштабности! Новая пещера, раскрывшаяся передо мной, не выглядела созданной грубым и невзыскательным трудом; на поверку оказалась она настоящим памятником самого великолепного и экзотического искусства. Иллюзорно-правдоподобные, восхищающие своей небывалостью образы и узоры на стенах слагали целую картину – пиршество красок, которое бессильны описать слова. Древесина ларцов отливала золотом, а сквозь стекло крышек их взирали на меня мумии существ, какие и в дичайшем сне не пригрезятся – столь преступно гротескным был их облик.

В видовом отношении их следовало, наверное, отнести к пресмыкающимся, но ни один палеонтолог или знаток криптид не дал бы их происхождению точную оценку, ибо сочетались воистину несочетаемые черты. Ростом каждое создание приблизительно по плечо взрослому человеку; передние лапы – уже и не лапы вовсе, а истинно руки с ладонями, так похожими на людские. А лица! Ни единой явно прослеживаемой и довлеющей черты: рептилия? собака? сатир? потомок Адама? Все это разом – и ничто по отдельности. Юпитер не смог бы похвастать столь крутым лбом; дьяволы позавидовали бы этим витым рогам. Отсутствие носа и птичий зоб окончательно ставили их в ряд загадок эволюции; я даже усомнился на миг в подлинности этих мумий, приняв их за искусные изваяния. Но нет, взгляду моему представал реальный вид палеогенового периода, который, похоже, застали жители Безымянного Города! Богатые одежды этих созданий словно насмехались над уродством своих хозяев, а златые и серебряные украшения лишь подчеркивали его; сверкали топазы, самоцветы и иные, вовсе неизвестные камни.

Изображения этих пресмыкающихся красовались на настенных и потолочных фресках. С несравненным мастерством художник изобразил их в их собственном мире, где у них были города и сады, созданные в соответствии с их размерами; и я не мог не думать, что запечатленная в красках история была аллегорией, возможно, показывающей прогресс расы, которая поклонялась рептилиям. Эти существа, как сказал я себе, играли для людей Безымянного Города ту же роль, какую волчица играла для Рима или какой-либо тотемный зверь – для племени индейцев.

Придерживаясь такой точки зрения, я решил, что сумею примерно проследить чудесную эпопею Безымянного Города – рассказ о могучей прибрежной метрополии, которая правила миром до того, как Африка поднялась из волн, и о ее борьбе за жизнь в ту пору, когда море уменьшилось, а пустыня вползла в плодородную долину, сдерживавшую пески. Я глядел на войны и триумфы, на беды и поражения, и в итоге – на изнуряющую битву с пустыней, когда тысячи людей, иносказательно изображенных гротескными рептилиями, были вынуждены каким-то чудесным образом прорубать себе путь сквозь скалы в другой мир, о котором им издавна твердили их пророки. Роспись была предельно натуралистична, и я даже смог узнать ход, по которому сошел сюда, прорисованный донельзя детально, со всеми ответвлениями и проходами.

Двигаясь к далекому колодцу света, я глаз не сводил с расписной стены-картины, что рассказывала историю падения народа, населявшего Безымянный Город и цветущую долину на протяжении не одного, но десяти миллионов лет. Народа, не смирившегося с отлучением от верхнего мира и высеченных ими в девственных скалах святынь, все так же чтимых. Свет становился ярче, всё больше деталей я мог подметить в картинах; все еще думая о химерах-рептилиях как о тварях аллегорических, я пытался из их мифического быта вычленить быт реальный. Необъяснимого хватало: цивилизация, оставившая эти росписи, выглядела более развитой, чем те же Египет или Халдея, но тут почему-то не было отражено ни единого погребального обычая, ни одной сцены смерти – кроме тех, что подразумевали гибель в бою; естественный уход был будто клеймен позором, а бессмертие воспевалось как идеал, тщательно оберегаемая и дарующая утешение иллюзия.

В конце коридора попадавшиеся мне фрески делались насыщенней и изощреннее, опираясь на контраст меж опустевшим и ветшающим Безымянным Городом и новым миром в подземных глубинах, в которые древний народ углублялся все больше. И над миром верхним витал воссозданный умелой кистью ностальгический призрак былого, золотистая дымка утраченных плодородных долин; но и мир нижний, подземный, представал чем-то будто бы не худшим, чем-то таким, во что и не верилось: царство нескончаемого дня и растительного изобилия, которому явно было неоткуда взяться в каменных недрах. Заключительные фрески, как мне казалось, носили уже очевидную печать упадка. Даже техника теперь подводила художника – техника, но не воспаленное воображение. Древний народ вымирал. Мир наверху, захваченный пустыней, изображался враждебным, а люди – вернее, все те же химеры-божки – совсем миниатюрными, хотя в сценах у поверхности роспись возвращала им былые пропорции. Жрецы химер в богатых уборах проклинали воздух надземья и всех, кто мог дышать им, и мрачным эпилогом служила сцена кровавой расправы химер над первобытным человеком – возможно, первопроходцем Ирема, города Колонн. Я припомнил ужас арабов пред Безымянным Городом и порадовался тому, что далее стены и свод коридора были чисты от каких бы то ни было изображений.