А ворота, из которых пробивалась в грот фосфористая иллюминация, оказались вдруг совсем близко, и я, подступив к ним вплотную, не смог сдержать вскрик удивления. Ведь моим ожиданиям отвечала бы обширная, залитая светом зала, но никак не эта безбрежная и безжизненная белизна – белизна снегов, лежащих в высях Эвереста и не тающих из года в год. За моей спиной тянулась каменная теснина, в которой нельзя было выпрямиться в рост, а впереди простерся необъятный сияющий простор.
Вниз, в эту бездну уводил еще один крутой лестничный марш, подобный преодоленным мною ранее пролетам, и чем ниже он сбегал, тем сильнее терялся во мгле. По левую руку от меня находилась массивная дверь из бронзы – закрыв такую, можно было, вероятно, отрезать весь этот подземный мир света от темных склепов и проложенных в скале проходов. Я бросил взгляд на ступени – и не сумел заставить себя стать на первую из них; припал к бронзовой двери – и не нашел сил сдвинуть ее с места. Смятенный, я лег на каменный пол, не в силах обрести решимость и предпринять хоть что-нибудь.
Закрыв глаза и распластавшись, я пытался внушить себе здравую мысль, но почему-то все время обращался к фрескам, как бы переосмысливая их послание. Безымянный Город в пору расцвета, в окружении плодородных земель, купеческое раздолье; сбивающая с толку аллегоричность в изображении пресмыкающихся химер – почему же именно такую внешность избрал для образного изложения древний художник? Габариты города, очевидно ориентированные на мифических существ с фресок, именно этим меня поначалу и поразили: низкими сводами руин и тоннелей, уходящих в скалы. Нет, не может быть, чтобы смысл этих упрощений и уменьшений сводился к одному лишь поклонению божествам, к одному лишь религиозному концептуализму. Осознав, что заключен в узкий проход с мумиями, я задрожал – уверовав внезапно, что после того несчастного с фрески, преданного зверскому закланию, я, видимо, второй представитель человеческого рода, дерзнувший зайти в эти чуждые владения так далеко. Поистине, неисповедимы были пути отравленного страхом рассудка!
Но, как зачастую бывает, осознание уникальности ситуации помогло мне перебороть испуг. Тайна недр манила меня, а у подножия лестницы ждать меня мог еще не исследованный мир, с богатством подземных городов и с полями, раскинувшимися под не знавшим солнца каменным небом. Буйство фантазии, питаемое ожиданием странного, влекло глубже. Древность, святая древность – что для нее мой столь банальный, столь человечный страх, и что я сам значу в сравнении с ней! Когда-то эти пещеры были полны жизни, несомненно; но теперь я – один на один с пережившими века реликвиями, и глупо, малодушно опасаться чего бы то ни было.
Но ужас настиг-таки меня – подобный во многом тому, что я испытал при самом первом взгляде на смертную пустынную долину и Безымянный Город под холодной луной; забыв про усталость, я резко распрямился, глядя на черный тоннель, ведущий назад к внешнему миру. Мной завладело то же предчувствие, как и в те ночи, когда я сторонился стен Города, – никак не дающее покоя, неизъяснимое. Звук, нарушивший вдруг тишину подземного королевства, поверг меня в потрясение. Стон, протяжный и неизбывный, шел оттуда, из прохода, в который я вглядывался, – становясь все громче, покуда эхо не зазвенело под сводами; и крепнущий натиск стылого ветра, струившегося сверху, протяжно вторил ему. Должно быть, прохлада эта омыла мой рассудок оздоровляющей волной, ибо мне припомнилось, как созерцал я самумы, вздымавшие песок над руинами города; и осознал я, что именно ветер привел меня ко входу в подземелье. Взглянув на часы, я понял, что близок рассвет, и приготовился выдержать лихой нисходящий порыв, ночью с тем же неистовством рвавшийся наружу. Тревоги растаяли, и это было вполне объяснимо: мои размышления над неизвестным феноменом прервал всплеск природной стихии.
Ныне ветер серчал, задувал все сильнее, посылая возмущенный крик в недра низинного мира. Порывы становились такими сильными, что я, страшась быть снесенным в светящуюся пропасть, вцепился в каменные стены, пораженный яростью нежданно нагрянувшей стихии. Злой вихрь не оставлял надежд на спасение, и волей-неволей я снова поставил себя на место того мифического персонажа на фреске – человека, спустившегося сюда лишь для того, чтобы пасть от руки озлобленных на всё и вся детей подземелья. Шквал, терзавший меня будто бы когтями, завывал уже почти злорадно, мстительно-отрешенно, но уже – не чудится ли мне? – бессильно. Мне кажется, я кричал от страха, брошенный на край пропасти… но даже если это так, крики мои заглушили тогда стенания незримых призраков, влекомых ветром навстречу мне по подземным коридорам. Я пробовал было уползти, податься против течения, но быстро удостоверился в бесплодности этих попыток. В страхе и безумном желании обратиться к этому вихрю на равных я начал взывать к нему строками юродивого поэта-араба, Абдуллы аль-Хазреда, строками о природе Безымянного Города и многих-многих других нечестивых вещей под стать ему:
Не мертв, кого навек объяла тьма.
В пучине лет умрет и смерть сама.
Лишь мрачным богам пустыни ведома истинная природа того, что приключилось со мной в темноте; лишь им ведом облик тех, кто возвратил меня к жизни, до конца которой мне суждено содрогаться от воспоминаний, что подступают ко мне с первыми завываниями ночного ветра; воспоминаний, не дающих спокойно спать по ночам.
Как я и сказал, гнев вихря был сродни адскому проклятью, и в завываниях его будто слышались гневные выкрики давным-давно свергнутых божеств – мне чудилось, что я даже различаю отдельные слова, осмысленные фразы в том вое, восстающем из утробы древних гробниц подо мной. И когда я обернулся, над светящейся бездной видны мне стали те, кого не мог я углядеть в сумраке тоннеля: стремительная кавалькада богато разодетых бесплотных бесов, давно погибших здесь и ставших снедаемыми ненавистью призраками, выражавшими гнев свой самумами и ветрами, – рептильный, льнущий к земле народ Безымянного Города!
Когда призрачный вихрь утих, меня швырнуло навстречу зловещей тьме земного чрева – за последней из тварей с лязгом затворилась великая бронзовая дверь, и оглушительный лязг ее петель возносился все выше, посылая приветствие Солнцу, подобно колоссам Мемнона на нильских берегах.
Курган[16]
Прошло совсем немного времени с тех пор, как развеялась дымка таинственности, некогда окутывавшая западноамериканские земли. Такое положение вещей, на мой взгляд, весьма обусловлено тем, что сама по себе американская цивилизация еще слишком юная: современная археология продолжает открывать новые и новые страницы жизни, которая возникала и приходила в упадок среди бескрайних прерий и горных пиков. Расы приходили и уходили, достигали могущества и необъяснимо исчезали на этом континенте задолго до начала истории. Когда испанские конкистадоры сошли на берега Мексики, их встретили сказочные города ацтеков и инков – увы, лишь жалкие тени прежних цивилизаций, канувших в небытие.
Едва ли кто из нас всерьез задумывался о прошлом селения Пуэбло, возраст которого, по самым скромным подсчетам, близок к трем тысячелетиям. Мы как должное принимаем вердикт ученых-археологов, относящих первобытную культуру на территории Мексики к семнадцатому или восемнадцатому тысячелетию до Рождества Христова. До нас доходят слухи и о более древних цивилизациях, о пещерных городах, обитатели которых были современниками давно исчезнувших с лица земли животных; о племенах троглодитов, единственным материальным свидетельством существования коих являются случайные находки костяных остовов и нехитрых орудий. Увы, новизна восприятия тешит человеческое воображение недолго. Давно ясно, что европейцы гораздо лучше американцев улавливают самый дух незапамятной древности и отчетливее воспринимают глубинный ток жизни. Всего пару лет назад мне довелось читать работу одного британского этнографа, так описавшего штат Аризона: «…туманный край, полный легенд и седых преданий… тем более притягательный вследствие своей неизведанности – древний край застывшего времени».
И все же, несмотря на это распространенное мнение, я совершенно уверен, что гораздо глубже любого европейца постигаю ошеломляющую, не выразимую словами древность западных земель. Уверенность во многом проистекает из случая, происшедшего со мной в 1928 году: я с радостью приписал бы его воображению, однако до сих пор не могу предать забвению – столь сильный след он оставил в памяти.
Это произошло в Оклахоме, куда меня привели этнографические исследования; в лесных дебрях этого штата мне и раньше приходилось сталкиваться с весьма странными, трудно поддающимися объяснению явлениями. Прошу вас, не заблуждайтесь: Оклахома до сих пор остается форпостом на границе освоенных и пионерских земель. Здесь обитают древние племена, сохранившие свои предания и обычаи; сердце тревожно замирает, когда над притихшими осенними равнинами разносится беспрерывное эхо тамтамов. Я белый, родился и вырос на восточном побережье, но не стану скрывать, что и по сей день меня повергают в трепет призывы к Отцу Змей, Йигу. Я слишком многое повидал и узнал, чтобы предаваться пустому тщеславию, выдавая себя за «умудренного опытом» ценителя магических преданий.
В Оклахому я приехал, чтобы на месте проследить и сравнить с уже известными одну из многочисленных историй о призраках, бытующую среди тамошних белых поселенцев. Заметное индейское влияние, отличавшее эту историю, побуждало меня предположить, что она имеет и совершенно индейский источник. Признаться, эти передаваемые по вечерам у походного костра повествования о загробных видениях были весьма любопытны. И хотя в изложении белых людей они звучали просто и безыскусно, для посвященного уха была очевидна их связь с отдаленными и туманнейшими областями мифологии аборигенов. Практически все истории были связаны с огромным курганом в западной части штата. Его искусственное происхождение, не вызывавшее сомнений и у скептиков, придавало темный коло