Ночной паром в Танжер — страница 18 из 24

Так его носило по Испании почти пять лет. Он все еще был молод, но молодым себя что-то не чувствовал. Он бежал от собственного сурового гатча. Самые яркие чувственные ощущения –

химический привкус на ветру, задувавшем на ночном пляже в Тарифе

горячий на ощупь камень собора на вечернем солнце в Саламанке

мигреневый скулеж множества голосов над кафе-баром в estación de autobuses[35] в Гранаде –

в тот момент даже примерно не говорили о его осознанности окружающего мира, были только текстурой. Тогда у него не было почвы под ногами. Его носило ветром.

Какое-то время утренний свет падал на его бледную кожу, влагу на глазах, сплетенные кости лица в городе Кадисе. Там, в старом городе, он жил с тощей Каримой.

Тяжелый рыбный дух с рынка. На улицах и в канавах – всюду матовая чешуя и кривые рыбьи кости. Рыбья кровь и ее прелый железный запах бередили мысли о сексуальной заброшенности. Он все еще находился в состоянии безнадежной похоти. Мучился, терзался от недотраха. Кариме было сорок семь, ему – тридцать три, и они трахались по полночи – изнурительное, охренительное дело. Карима не могла приближаться к Малаге и на сотню миль, а то бы ее наверняка убили. Когда спала, жутко потела, поэтому спала редко. По утрам жарила ему воробьев. Форма птиц на коричневом колотом фаянсе оставалась очевидной. Ошметки мяса в чесночном масле были ароматные, с душком дичи.

Карима знала древнюю магию. По ее лицу ходили странные ветра. Из глубин поднималась нечитаемая отрешенность. Иногда посреди секса она брала его за руку и подводила пальцы к своей заднице. Ее от этого всю передергивало.

Чтобы прийти в себя, он поздними утрами сидел на площади, пил красное вино и долго, обстоятельно беседовал сам с собой. Над казармой реяли и хлопали на атлантическом ветру отчетливые флаги Guardia Civil. Он писал безумные письма жене (вопящие обвинениями) и дочери (шептавшие о любви), но тут же рвал их и выкидывал.

Он снял квартиру у болтливого шотландца с рожей пуделя. Отставника polis[36], непрестанно трепавшегося о сюжете кровавого триллера, который он никогда не напишет, – логово убийцы, куча окровавленных звериных шкур, ржавый скрип капканной петли. Что за хрень творится с людьми? Вот что хотелось бы знать Морису Хирну. Мир в новом веке был как в пошлом тумане. Умирал от вульгарности. Такое у Мориса было взвешенное мнение. Еще он не только трахался, но и дрочил, иногда до трех раз в день.

Дни шли, как приговоры, и ночи тоже.

И Карима предала – в чем он не сомневался – и стала плести против него свою черную магию. Заколдовала. Хотела все его деньги или то, что от них осталось. Она уже была не при делах. За ее голову назначили цену. На верхотуре Рифа денег ждал целый шатер ее отощавших братьев.

Она прятала в горшках растений в квартире странные свертки. Клочки собачьей шерсти; птичьи кости; пучки сушеных трав; однажды – до истерики довела – куриную лапку. Ночью он просыпался и заставал ее за тем, как она стояла над его грудью на коленях и мрачно бормотала. Ни ночи без приключений. Он шептал собственные холодные слова в ее чресла, ее живот.

Это было в городе Кадисе, где живут гадитанцы.

Это было в Андалусии, в весеннюю пору 2000 года.

Она рассказывала ему множество старых баек – рассказывала истории о своем отце.

Однажды в порту Альхесираса policía привела ее отца в казарму, отперла целый шкаф конфискованного оружия и сказала выбирать. Другого шанса выбраться из города живым у него не было. Под лампами дневного света поблескивали ряды мачете и длинных ножей – до кучи там были и кастеты, и острые заточки из нержавейки с рукоятками-крюками. Туземное оружие – изобретательное, здесь же места католические.

Отцы отбрасывают длинные тени. Матерей мы, в конце концов, пережить можем, но отцов – редко когда, говорила она.

В Кадисе он дрейфовал на железно-костяном запахе рыбного рынка и сталкивался с образами сексуальной ярости. Даже более-менее привык к ним. Что самое опасное.

Он бухал, трахался и бредил. Ночами почти не спал. Жил в зыбучем краю сна. Города превращались в другие города; улицы превращались в те далекие улицы. Поцелуи Каримы на вкус были как нефть и дым.

Они трахались и по утрам. Наутро он часто находил в горшках странные свертки. Все еще благородный рыцарь, он молча от них избавлялся. Ему казалось вполне возможным, что однажды она его отравит.

О, но как же был прекрасен пыльно-карий цвет ее радужек – орехово-сахарский, словно нанесенная ветром дюна или хохлатый жаворонок.

В темноте они пересказывали друг другу свои сны и кошмары о Варварийском побережье.

Карима вырубила футбол на «Бернабеу» по телевизору, пнула стену и объявила, что они расстаются. Без объяснений. Он пал на колени в слезах и объявил о своей любви к ней; и никогда еще его коркский акцент не слышался так сильно.

Она врезала ему по лицу.

Соль крови на губах казалась такой сексуальной.

Она принялась швырять его вещи с балкона, маршировать туда-сюда – со своими энергичными скулами, губами убийцы.

Только не мои гребаные пластинки, милая, говорил он.

Она выволокла его из комнаты. Сильная, как чертов жеребец. Грохнула за ним дверью.

Блин, Рим, успокоишься ты наконец, а?

Но он говорил с кирпичами. Картинка расползлась. Теперь Морис Хирн стоял на улице под дождем в одной майке. Карима так и швыряла его вещи с высоты.

Только не гребаный винил!

Он пытался ловить пластинки, которые резали воздух.

Карима! Я их хрен знает сколько лет собирал!

Он стоял на вечерней улице в мареве дождливого света. Выстрелом протрещал выхлоп сраного мотоцикла, но он даже не дрогнул. У него хватало забот.

Карима, сверкая зубами, поносила его с балкона. Называла лжецом, сутенером, пидором.

Вокруг бился винил.

На мостовой раскалывались ноты.

В том году в Кадисе наша любовь была непредсказуемой.

Влечение, скользящее на краю убийства.

Карима называла его трусом, крысой, мудаком.

Плащ западного неба над крепостными валами и океаном подбило темнотой.

Птицы Атлантики мотались убийственными стаями, как на родине.

Но теперь он хотя бы пришел в себя. Это, безусловно, было событием. На балконе в переулке Кадиса бесилась опасная женщина в обтягивающем черном платье. Работали ее длинные худые руки, а прикус белых зубов был прямо как в кино – не зубы, а вампирские клыки.

Теперь он блаженно стоял руки в боки, а вокруг на уличные камни падали его вещи.

Кадис дышал тихо и спокойно, как выжидающий змей.

Карима? Ты бы там себя ублажила – может, успокоишься?

Она все еще бесилась на балконе. Шел дождь; катились минуты; воздух после карнавала был сладкий и дурманный.

Наконец у Каримы сели батарейки. Она свесилась с поручня без сил, и он знал, что так же быстро она может переключиться обратно на любовь.

А неподалеку…

На промокшем пляже били в свои барабаны и коробки из-под печенья молодые кочевники, курили гашиш, и девчонки с собаками смеялись и лаяли на звезды и дождь.

Это было в городе Кадисе, еще в 2000 году, на побережье света и магии.

Ремик он впервые встретил на Пласа-де-Каталунья. Она тоже была смуглой, родом из Австралии. Прицепилась к нему, как пьяный вомбат. Он повел ее в бар на боковой улочке Эшампля, которым владел в девяностые. Показывал с хозяйским размахом. Когда-то Морис отмыл здесь деньги, а потом перепродал бар. Анчоусов по-прежнему подавали в зеленом масле, пестрящем чесноком. Улицы вели на те же улицы. У него осталось девять косарей. Он сидел с очаровательной Ремик за тем же столиком, за которым всегда сидел в прошлом. Улыбка у нее была как самодельное взрывное устройство. До глаз эта улыбка не доходила.

Ремик, сказал он, в ночи я могу наговорить тебе такого, от чего ты потом нихера не оправишься.

Какое-то время они жили вдвоем в районе Грасия. Пили слишком много и слишком поздно. Ссорились ядовито и умело. Курили кристаллический кокаин. Дрались, как пьяные гориллы. Грасия уже была не той, что пять лет назад. Хорошего героина больше не водилось. Теперь тут были магазины с крафтовым медом – «Горный сбор». Новый век – это какое-то паскудство. Морис принадлежал предыдущему веку. Под зимним каталонским солнцем перебирали лапками элегантные собачки в курточках. Однажды утром Ремик врезала ему лбом – манеры у нее были как у гребаного стригаля овец, блин, – а потом они опять занялись любовью. Когда он кончил, натурально видел райские звезды.

За ним всюду следили два марокканских пацана.

Он видел их днем и ночью.

Они рыскали на краю площади в Грасии.

Долговязые, лет двадцати.

Он не сомневался, что их подослала Карима.

Они сейчас на нас смотрят, Ремик? Я, блин, только об этом спрашиваю.

Но я не вижу, про кого ты!

Про двух сраных марокканцев!

Никого я не вижу.

А ты глаза разуй, блин.

В кафе он быстро разворачивался и, может, заставал краем глаза, как они мелькают обратно в тень снаружи. Вот с чем приходилось иметь дело. Куда он ни ходил, везде чувствовал их рифские глазенки между лопаток – как гребаные ножи. Вот еще одно место, откуда ему придется сняться, – Барселона, 2003 год.

Он разучился говорить с людьми. Слишком долго жил вне родного языка. Терял слова. Это было в городе внутренней жизни. Это было лиричной зимой Сеговии. Он любил Дилли и Синтию. Он больше не мог их увидеть. Перед интернет-кафе цыганенок со своей подружкой торговали с печи на колесах каштанами в корзинках и целовались. Выглядели они так, будто на дворе 1583-й. Воздух был темно-синий и в сумерках подергивался дымкой старой поэзии. Морис больше не притворялся, что дочка когда-нибудь прочитает веселые строки, которые он карябает на обратной стороне открытки. Теперь он даже не мог себе представить, как изменилось ее лицо. Сидел в кафе у окна и смотрел на вьющуюся улицу, которая поднималась к соборной пласе. Нашел в поисковике картинки Уммерского леса: в поблекшем ирландском месте светил призрак солнечного луча. Аромат меланхолии. Порвал открытку.