Думаешь, это точно была не она, Морис?
Уверен, Чарли.
Знаешь, что с нами не так, Мосс? Мы так долго таращимся на этот гребаный человеческий муравейник, что уже мерещится всякое.
Разыгралось наше больное воображение. Вот что с нами не так, Чарльз.
Но все-таки – на полминуточки?
Хватит.
Я почти подумал…
У меня тоже мелькнули сильные подозрения, Чарли. Был в ней какой-то… не знаю. Какой-то гатч?
Мне показалось, как бы…
Ага.
Ноги у меня как будто – они прям…
Да я вздохнуть, блин, не мог, Чарли. Положа руку на сердце. И сейчас вздохнуть не могу. Хоть сейчас ложи под капельницу.
Она, блин…
Как она повернулась и посмотрела прямо сквозь нас, Чарли?
Холод, какой-то прям… Кем бы она ни была.
Это, наверно, точно не она.
Это, кажется, точно не она. Просто разыгралось…
Я уверен. В смысле, мы здесь сколько уже штаны просиживаем?
Галлюцинации. Вот что с нами, Мосс. Даже грустно.
Гребаное пропитое воображение разыгралось.
Но даже если это она, Морис?
Да?
Бояться за нее нечего.
Нет. С ней все будет хорошо.
Сердце шпарит, как гребаный грейхаунд, Мосс.
Не говори.
Хоть сейчас связывай и сажай на транки.
Ни слова про транки, Чарли. Был уже опыт. Больше не хочется. Никогда.
Опускается беспокойная тишина – снова заворочались старые времена; переделываются, как материки по линиям разлома.
Прошлое не отпустит.
Глава двенадцатая. Сегодня в Дурке кино
Было то паническое апрельское утро, когда у тебя как будто глаза неправильно вкручены. В воздухе разлита какая-то суетливость. Мориса Хирна выперли из дома на Беаре, к тому же она хотела настроить против него Дилли – старая добрая боксерская двоечка, а он оказался для этого не в форме.
Морис быстро потерял над собой контроль. Он чувствовал смену времен года отчетливой пульсацией в гландах. На лиственницах (чинных, прямых, самодовольных, как хирурги) вдоль улицы до самой психиатрической больницы неприлично набухли почки – глаз не оторвать, прямо как гребаные соски. Когда мир возвращается к жизни, это всегда каверзное время.
Его мать Сисси вела его под руку по территории старой викторианской больницы. Уже намучилась с ним за целую неделю. Дни слез и гнева; ночи пены изо рта и демонических видений; все дела. Они приехали в это странное место на такси, но он не помнил поездки, которая закончилась всего минуту назад. С тем же успехом они могли приехать на трубкозубе, почем ему знать.
Мать по дороге утешала и умасливала. По-птичьи поджатые губы тихо и влажно причмокивали – будь у него силы, придушил бы ее на месте – а вздохи раскрывали в холодном свете облачка горя.
Земля пробуждалась и раскрывалась: висела прелость, как от дрожжей. Веселенькие белые цветочки забрасывали головки, как гарцующие кони. Мориса клали в психиатрическую больницу по требованию матери.
Брось, Мосс, ты ни в чем не виноват.
Заткнись нахер, мам, а?
Продолжались суровые времена. Синтия говорила «хватит уже, хватит». Дилли превратилась в компостную кучу. Он не общался с Чарли Редмондом пару лет. Еще оставались те, кто желал ему смерти.
Солнце брезжило через лиственницы тонкой косой белизной, а мать, пока вела его по каменным ступеням и через тяжелые двери, уже успокоилась, погружалась в состояние глубочайшего облегчения – он чувствовал, как слабеет ее хватка.
Психушка.
Шизо.
Дурка.
В приемной консультанта он держал мать за руку, как ребенок в поисках утешения.
Он не просто был одержим своими преступлениями и бесчинствами – он стал их осунувшимся воплощением. Давно хотелось на выход, но Морис никогда не смог бы покончить с собой. Никак не решался добровольно избавить от себя мир. Ему было почти сорок шесть, и, если не вмешается судьба, придется досиживать до упора.
Консультант был типичен для таких мест – коренастый, древний, давно приросший к своей синекуре, с видом безумнее Наполеона.
Сделайте лицо попроще, доктор, сказал Морис.
Ну все, Мосс, сказала мать.
Консультант сложил губы в насмешке.
Простите меня, отец, ибо я согрешил, сказал Морис. Прошло двадцать восемь дней с тех пор, как я в последний раз ел курицу.
Он слышал то, что слышат собаки. И все понимал. Мог учуять самые пустяки – чуял затхлую кожу подошв бордовых брог консультанта.
Возможно, вы испытываете волнение, мистер Хирн? В данный момент?
До хуя и больше, сказал он.
Морис, сказала мать. Следи за речью.
Это ничего, миссис Хирн.
Деликатно, одними кончиками пальцев, консультант протянул со стола бланк.
Вы готовы подписать согласие на госпитализацию, Морис?
Я готов заскочить на это самое согласие, сказал Морис, и ускакать в закат.
Снова он глупости говорит, доктор. Ты не в себе, Мосси. Не обращайте внимания на эту ерунду.
Морис гордо подмахнул бланк. Поднял бумажку перед глазами и рассмотрел два слова: вот его итог.
Теперь ты отдохнешь на славу, сказала Сисси. Потом сам себя не узнаешь, Морис.
А болезнь свою тоже по буквам написать, доктор?
Ох, Мосс…
Х. И. Р. Н.
Первый курс лечения – три дня на успокоительных, но он был такой накрученный, что никак не успокаивался. То уходил, то приходил в себя в белесой палате. Плыл в каком-то море. Однажды очнулся с пугающим осознанием, что он преступник, – впервые в жизни он взглянул на себя с этой точки зрения.
Но он видел, как на пятачке неба снаружи мелькают первые в году ласточки, продевают свои быстрые невидимые нити, – а уж это, он знал, скрепит мир воедино.
По мере того как шли дни и ему снижали дозировку, Морис выбирался из состояния тяжелой дремоты в более спокойное и бодрое. Годы переходили в годы, один в другой. Он был то с женой, то без; любовь от этого не ослабевала. Он купил четырнадцать квартир в Будапеште и продал с огромным убытком. Вместе с Чарли Редмондом потерял полторы тонны марокканского гашиша. Так и не нашел. Он и с Чарли то был, но не был. Времена года неустанно сменяли друг друга; листались годы. Не жизнь, а какой-то прикол. Причем охренительный. Нас так и не поймали – вот что важно.
Теперь он замечал где-то к западу от себя голос – старый, деревенский голос – и через какое-то время осознал, что голос настоящий, не воображаемый, и что звучит он с соседней койки. В палате стояли всего две койки, и, когда ему хватило сил повернуться на бок, он так и сделал и увидел большое лежачее тело старого фермера.
Какой-то бедолага с холмов округа, предположил Морис, может, наслушался дождя и в конце концов стал подчиняться его голосам.
Старик лежал на мокрой от слюны подушке, глаза его были прикованы к пятачку бледного неба, убогому свету, и он складывал растрескавшимися губами слова – похоже, обвинения.
Будто мне забот мало, подумал Морис Хирн и пожалел старика.
В эти апрельские дни, когда вернулись силы, когда он начал есть яйца всмятку в четыре пополудни и хлестать крепкий чай чашками, Морис смог оторваться от койки и влиться в процессию в зеленом коридоре – наконец-то, неизбежно – и обнаружил, что это не так уж и безрадостно: волочить одну ногу за другой без всякого ощущения внутренней войны.
В этот раз было хуже, чем в девяносто девятом; даже хуже, чем в две тысячи четвертом, когда он разрезал себе глаз в Танжере. Но теперь он снова медленно приходил в себя – словно поднимался через тяжелую воду – и его грело одно из величайших утешений: ничто очень страшное не длится так уж долго.
Фермер тоже пошел на поправку. Через пару дней уже сидел в койке и просил чаю и «Экзаминер». Эти старые хрычи чуют свою внутреннюю погоду – фермер глядел с тихим удовлетворением, которое говорило, что он знал: буря миновала. Они стали разговаривать.
Киви, сказал старик доверительно.
Не понял?
Киви, сказал фермер, главный друг сумасшедшего.
Правда, что ли?
Прочитал в газете. Ученые открыли. Один киви в день – и будешь в своем уме не хуже, чем от таблеток.
Фермера выписали в свободный мир раньше Мориса, а это, сука, о чем-то говорило. Морис гулял по зеленому коридору. Его болтливо навещала мать, и казалось, будто ничего не случилось, будто недавно ночью они не были на кольцах Сатурна. Морис звонил Синтии.
С тобой все будет хорошо, сказала она. Просто пришло время, понимаешь? Пришло тебе время пожить одному, Морис.
Можно повидаться с девочкой? спросил он, и она не ответила.
Однажды утром после долгого сна без снов он очнулся и обнаружил, что на соседней койке новый сосед: длинный худой человек, который сердито ворочался в наркотической фуге.
Это был Чарли Редмонд.
Ну естественно, в Чарли Реда можно закачать целый Ганг лития, а он все равно не утихомирится.
Морис наблюдал – со старым теплым интересом – как Чарли вскакивал с койки, метался по палате, словно человеческий вопль во плоти, выкатив глаза, с бескровным и напряженным лицом, и колени карабкались по стенам, а за спиной хлопал халат без задницы. Дежурная найтингейл то приходила, то уходила, безнадежно умоляла вернуться в койку.
Ты ее слушай, Чарли, это медсестра.
Но если Чарли Ред там и был, то еще он там и не был. Глаза открыты, но в них – никакого узнавания; иногда в припадках бодрствования он смотрел на Мориса, как на видение.
Смотрел так, будто на соседней койке лежит тень Банко.
Морис послеживал, как больной друг медленно выбирался из тумана, и, когда глаза Чарли по-настоящему заморгали и нашли фокус, встретил его лукавой ухмылкой.
Подушкой тебя придушить, что ли, Чарльз?
Мосс?
Я явился за тобой, приятель. И кажись, для этого у меня еще силенок в руках хватит.