Тамадой, как всегда, был Михаил Михайлович Щерба, которого все по старой памяти звали просто Миня, как некогда в студенческие годы. Высокий, толстый, с кустиками рыжих волос в ушах, прокурор следственного управления областной прокуратуры Михаил Михайлович Щерба держал застолье в узде каких-нибудь сорок минут, затем, после первых рюмок, тостов, прожеванных наспех салатов, шпротин, колбасы и прочей закуски, начиналась анархия. Снимались пиджаки и галстуки, закатывались рукава сорочек, вспоминались те, кто отсутствовал. Пир разгорался. Ножи и вилки уже были перепутаны. Стоял галдеж, смех, раздавались выкрики: «Нет, вы послушайте, да дайте же досказать!..» Но никто до конца не мог высказаться. Смахнув со скатерти щелчком зеленую горошину, выпавшую из чье-то тарелки с салатом «Оливье», Михаил Михайлович поднялся, громко постучал по горлышку пустой бутылки, призывая к послушанию, и крикнул:
— Граждане, минуточку! Аня, помолчи! — и втиснувшись в краткую паузу, спросил: — Кто знает, почему не пришел Юрка Кухарь? Обещал ведь!
— Жена отговорила! Он же теперь начальство, председатель Облсофпрома! — громко напомнил кто-то.
— Сегодня их гараж выходной, — засмеялась женщина, сидевшая в центре стола и выдавливавшая пухлыми пальцами с перламутровыми ногтями из дольки лимона сок в фужер с минеральной водой.
— Бросьте злословить! Мало ли какие причины могли помешать…
Кухаря тут же забыли. Официант принес горячие свиные отбивные с жареным картофелем. Рюмки снова наполнили. Снизу, где был ресторан, сюда, на третий этаж слабо долетала музыка, играли «День Победы» в ритме фокстрота. И Сергей Ильич Голенок представил себе, как там на пятачке у эстрады тяжело топчутся вместе с дамами пожилые люди с орденскими планками или с орденами и медалями, навешенными прямо на пиджаки.
Компания распалась на группки. Есть уже никто не мог, на тарелках остывали недоеденные куски мяса и картофель, матовостью старения покрывался майонез с остатками салата, подсохнув, изогнулся в чьей-то тарелке селедочный хвост. Сидели группками по несколько человек кто в торцах стола, кто отодвинув стулья к окну, кто устроившись на двух плюшевых маленьких диванчиках, приставленных по обе стороны круглого старинного столика из красного махоня, на котором стояли чашечки с выпитым кофе и пепельница, полная окурков.
Михаил Михайлович и старик Шиманович устроились у окна, примостив на подоконник бутылку, рюмки и вывалив в тарелочку с нарезанным лимоном полбанки шпрот.
— Ерунда все это, — говорил Михаил Михайлович. — Чувства, эмоции, интуиция — для беллетристики. Процветание и стабильность обществу может обеспечить только профессионализм каждого. Компетентность и профессионализм. Банально, но увы… Все остальное — химеры. Они мешают профессионально делать дело.
— А долг? — насмешливо поблескивая темными глазами и безвольно пьяненько расслабив в улыбке губы, спросил Шиманович.
— Какой долг может быть у профессионала? Да пусть хоть тридцать лет он сидит на этой должности! С каждым днем его долг превращается в долги!
— Закажи пива, Миша, — попросил Шиманович.
— Ну зачем вам после водки?
— Закажи, закажи, я привык…
Принесли бутылку пива. Богдан Григорьевич медленно наливал в высокий фужер, следя, как поднимаясь кверху, ужимается пена. А захмелевший Щерба наблюдал за осторожными движениями его смугло-пергаментной старческой руки с седыми кустиками волос на фалангах пальцев и почему-то неприязненно думал: «Неужто я восторгался когда-то образованностью этого неряшливого человека? Опустившегося, спивающегося. Я ведь всегда мечтал услышать от него похвалу на зачетах и экзаменах. Почему важна она была всегда именно от него?» Он ждал сегодняшней встречи с Богданом Григорьевичем, именно здесь, в час застолья, свободы, в кругу давно и хорошо знакомых людей, хотелось откровенности. С другими так или иначе довольно часто сталкивала служба, какие-то совместные совещания, семинары, активы. А вот с Шимановичем не виделись по пять и более лет, и Михаил Михайлович ждал этой встречи, ощущая на душе таяние все го, чем заледенила ее жизнь и профессия, ждал, чтобы подсесть, отстранившись от всех, остаться вдвоем, настроиться на исповедальность, на простые человеческие слова, как только и можно в беседе с человеком духовно свободным и внутренне независимым, каким еще со студенческих лет помнил Шимановича. Но сейчас вдруг этот порыв погас, когда увидел, как дрожит рука Шимановича, держащая фужер с пивом, как чуть ли не воровато он в самом начале за столом, не дождавшись тоста, выпивал внеочередную рюмку, как жадно, по-старчески неопрятно ел салат. И от невозможности исполнить свое желание Михаил Михайлович внезапно ощутил неприязнь к старику, словно тот отказался быть собеседником.
— Зачем вы пьете столько, Богдан Григорьевич? — спросил Щерба. Пожалейте себя. В чем душа-то держится?
Шиманович ответил лукаво-хмельным взглядом, из глубины которого светился какой-то лучик:
— Душе не надо объемов, Миша. Если она есть, то уместится и в наперстке…
И в это время растворилась дверь, влетел обрывок музыки снизу, из ресторана, а на пороге возник высокий худощавый человек, быстро, сквозь толстые линзы больших очков охвативший взглядом зальчик, порушенную изначальную чинность стола, группы людей, сидевших в вольготных позах, пиджаки, висевшие на спинках стульев.
— Прибыли его сиятельство! — крикнул кто-то.
— Юрка явился! Штрафную ему!
Юрий Кондратьевич Кухарь улыбнулся, расстегнул пиджак, под которым была жилетка, как-то извинительно развел руками.
— Братцы, — сказал он. — Простите за опоздание. Обстоятельства, — он прошел к опустошенному столу, садиться за стол не стал, взял чью-то пустую рюмку, поискал глазами бутылку с коньяком и, налив, спросил, обращаясь к Щербе:
— Тамада, можно без твоего разрешения?..
— Валяй, я сложил уже свои полномочия, — ответил Михаил Михайлович. Только жилетку сними, не унижай нас ею.
Они встретились глазами, заставили себя улыбнуться друг другу, и торопясь, чтоб избавиться от взгляда Щербы, Юрий Кондратьевич залихватски запрокинул голову и выплеснул в глотку коньяк, двумя пальцами взял с блюда подсохший, загнувшийся по краям ломтик языка и стал жевать.
Одиноко сидя в дальнем углу на стуле и медленно покуривая, Сергей Ильич Голенок с трезвым вниманием наблюдал за всем происходящим в этом уединенном зале, стены которого были обтянуты бордовой тканью с красивым узором. Не остался незамеченным им и тот колкий перегляд, которым обменялись появившийся Кухарь и Щерба. Из всех сидевших здесь бывших сокурсников только они трое — Сергей Голенок, Юрка Кухарь и Миша Щерба, Минька, как привыкли звать его, знали друг друга еще со школьных лет, с момента эвакуации в Казахстан, откуда вместе уходили юнцами на фронт, даже не успев закончить десятый класс.
Сергей Ильич чувствовал, что Кухарь сейчас подсядет к нему, внешне никак заискивать не станет, не с руки ему, председателю Облсовпрофа, но найдет иную форму — начнет доверительно, мол, между нами, только тебе, что-то рассказывать такое, о чем не всем, дескать, положено знать. Понимал Сергей Ильич, что Кухаря даже не очень смущает, что эти ухищрения, которые он выдает за искренность, дружеское расположение, понятны Сергею Ильичу. Стремление заглушить в памяти Сергея Ильича прошлое длится уже десятилетия. Бояться Кухарю, конечно, нечего, даже смешны его старания, но то, что стало однажды рефлексом, изжить невозможно…
И глядя, как к нему направляется Кухарь, держа в руке рюмку с коньяком, Сергей Ильич заставил себя подняться навстречу…
6
Соседка Богдана Григорьевича — Теодозия Петровна Парасюк, была женщиной тихой, одинокой, услужливой, богомольной. Она исправно ходила в церковь Петра и Павла всю свою жизнь, с тех пор, как ее туда в первый раз привела покойная тетка, когда Теодозия перебралась из села в город. Она блюла все религиозные праздники и посты, знала Ветхий и Новый Заветы, но подолгу могла слушать комментарии к каждому из их сюжетов, которые пространно разворачивал перед нею не без лукавства Богдан Григорьевич. И тогда жизнь Иисуса Христа, всех святых, апостолов представала перед Теодозией Петровной как жизнь обыкновенных людей, они обретали плоть, рост, цвет волос и глаз, становились тучными или худыми, обладали характерами, узнаваемыми ею по тем знакомым, с которыми Теодозию Петровну сводила в разное время жизнь. «Господи, да ведь это наш начальник смены Удовиченко!» — восклицала она, слушая очередной рассказ Богдана Григорьевича о каком-нибудь муже из Святого Писания. У Теодозии Петровны имелись небольшие сбережения и, выйдя на пенсию, она первым делом купила хороший цветной телевизор, заплатила пятьдесят рублей, чтоб ей поставили специальную антенну с усилителем для приема двух программ варшавского телевидения. Телевизор она могла смотреть беспрерывно, он был для нее окном в огромный, порой пугающий мир, захватывающий своим многообразием, нередко казавшийся ей инфернальным, ибо вся ее примитивная жизнь накопила несколько стереотипов, зиждилась на одномерной информации, а многолетнее общение с невидимым Богом не вносило вариантов в миропознание, поскольку еще две тысячи лет назад семь заповедей вобрали в себя навсегда незыблемые законы бытия для всех и для каждого. Особо любила Теодозия Петровна смотреть передачи из Варшавы, посвященные пасхальным и рождественским праздникам. Она наливала себе чай, клала пухлые руки на кружевную дорожку, прикрывавшую темный полированный стол, и млея от восторга, смотрела и слушала так проникновенно, словно соучаствовала.
Было у Теодозии Петровны еще одно увлечение — раскладывать пасьянсы. Она знала их множество, могла по два-три часа заниматься этим с таким усердием, сосредоточенностью и терпением, будто берясь в очередной раз за карты, была озабочена грядущей судьбой всего человечества.
В этот майский вечер Теодозия Петровна была обеспокоена. Она знала, что Богдан Григорьевич ушел на какую-то вечеринку, видимо, важную, он даже надел свой парадный костюм, сшитый еще по моде конца пятидесятых годов, который доставал из шкафа раз в пять лет, и что самое удивительное, повязал галстук. Беспокойство Теодозии Петровны имело одну причину: как он под хмельком доберется домой. И хотя это его состояние никогда не превышало привычной и разумной черты, и уловить его мог только человек, хорошо знавший Богдана Григорьевича, все же Теодозия Петровна волн