Ночной сад — страница 2 из 32

Затем, вернувшись домой и предоставив Сине обустраивать детскую, он понёс меня осматривать сады, разбитые вдоль границ пастбищ и за их пределами. Я, пожалуй, ещё не доросла до того, чтобы отдать им должное, но уверена, что сладко спала под убаюкивающий звук его голоса. Голос у Старого Тома сиплый, но это, как ни странно, очень успокаивает. Это голос, который выветрился и загрубел от времени. Он такой же умиротворяющий, как старое лоскутное одеяло или валуны у океана, на которых так удобно сидеть, потому что их весь день и всю ночь шлифуют волны. Он показал мне Английский сад и Аптекарский огород. Он показал мне Итальянский сад и Сад скульптур. Он показал мне огород и Яблоневый сад. Он показал мне Сад диких цветов и Сад экзотических растений. Он показал мне Японский сад и Сад гелиотроповых кустарников. Но Ночной сад он мне не показал. Ночной сад Старый Том держал запертым на ключ.

Затем он прошёл со мной по каменистой тропе и показал мне все бухточки и пляжи. У Старого Тома была лодка, в которой он выходил порыбачить, когда океан не зыбило. Она стояла на якоре у небольшого причала на подветренной стороне одной из бухт. На старых крутых ступенях, поднимающихся от пляжа к лугу, тянущемуся до дома, он меня чуть не уронил. И в тот миг он вдруг осознал, что они имеют дело с абсолютно новым человеческим существом, и бремя ответственности, как он говорил, показалось тяжким. Об этом он сказал и Сине, когда вошёл через заднюю дверь.

– Нужно браться за то, что посылает нам жизнь, а иначе мы – ничтожные насекомые.

У Сины были твёрдые убеждения, и она не любила полутонов. Старый Том больше был склонен ценить оттенки серого в мирских делах. Но клянусь, я помню этот подъём от океана, ощущение, что меня держат, а я вижу обнажённое сияние неба, кружащих орлов и одиноко летящую цаплю. Меня переполняло счастье, настолько широкое, что начиная от меня и до самого неба, до окоема суши, воды и полей у него не было границ. «Я дома, – мелькнула у меня счастливая мысль. – Я настолько дома, насколько возможно среди этой земной жизни». А Сина и Старый Том только дивились, что я мало плачу и капризничаю – но кто мог быть счастливее меня, взрослевшей среди этого света и изменчивого неба и жизни, и я была частью всего этого.

В первый же вечер я отужинала с ними в столовой, усаженная в детский стульчик, купленный Томом, и потом мирно спала этой и другими ночами. Сина говорила, что первые несколько месяцев моей жизни в их доме она не раз ловила себя на том, что заговаривает со стеной – ей необходимо было поделиться значимостью происходящего, а Том был вечно в саду. И каждый вечер после ужина она устраивалась в кресле-качалке, стоящем на лестничной площадке второго этажа, где было панорамное окно от пола до потолка с видом на море. Она всё раскачивалась и всё смотрела на горизонт, где прекращалось море и начиналось небо. Она говорила, что и раньше часто качалась в этом кресле, но с ребёнком всё было по-другому. Будто бы этот живой комочек одновременно прижимал, придавливал к земле и в то же время тянул за нить в огромное туманное будущее.

В первый вечер, пока она сидела и раскачивалась, Старый Том пошёл в огород, как он часто делал после ужина.

– Ты ведь не против? Взять ребёнка? – спросила она его из окна.

– А это бы что-то изменило, если б я был против? – откликнулся он, повернув голову.

– Пожалуй, нет, – сказала она самой себе. – Как бы там ни было, теперь для нас, Франни – для тебя, и для меня, и для Старого Тома, – все переменилось. Но в этом-то и суть жизни. Погляди, солнце уходит за край моря. Этот день никогда не повторится. Напоминай себе об этом каждое утро и каждый вечер, и ты не будешь ожидать того, чего нет. А именно ожидание того, чего и нет вовсе, делает людей несчастными.

Не знаю, услышала ли я её в тот первый вечер, но так как она повторяла эту закатную речь не раз и не два, впоследствии я слышала её достаточно часто, чтобы запомнить.

А потом я выросла. По крайней мере до двенадцати лет – а это, на мой вкус, вполне взрослый возраст, и тогда на сцене появилась Ревунья Элис, и всё снова переменилось.

Ревунья Элис

Когда всё завертелось, я сидела наверху в своём куполе и корпела над историей фермы. Завтра был последний в обозримом будущем учебный день в школе – ведь её крыша грозила рухнуть. Найти надёжную бригаду, чтобы починить крышу, было непросто. Шел 1945 год, и казалось, весь мир воевал; практически все наши дееспособные мужчины, обычно выполнявшие подобные поручения, были отосланы за море, и ремонт должен был затянуться вдвое против срока, который потребовался бы в мирное время. И это ещё один повод ненавидеть нацистов, провозгласил наш директор.

Разместить нас на время реконструкции было негде, и поэтому было решено, что мы уйдем на летние каникулы весной, а летом, когда крыша будет починена, пойдём в школу. Руководство пыталось держать лицо и говорило о «специальных весенних каникулах», однако слова никого не обманули. Нас лишали лета, а для семей, в которых дети должны были помогать в заготовке сена, это был тяжелый удар. Однако это означало, что у меня будет несколько недель, чтобы с головой уйти в сочинительство. Я много успевала написать за время каникул, и особенно летних. А во время учебного года – совсем немного, поскольку наша школа находилась довольно далеко от фермы. Чтобы добраться туда, я выходила рано утром. Мне нужно было пройти нашими полями до Бечер-Бэй-роуд, а по этой дороге уже до самой Ист-Соук-роуд, где я садилась в школьный автобус, совершавший свой долгий маршрут до школы. Затем уроки в самой школе, которые я всегда любила, а после долгий путь обратно, и пока я добиралась домой, творческие силы, необходимые для работы, уже иссякали.

Когда Старый Том узнал, что я писатель, он купил мне в антикварной лавке в Виктории роскошное бюро и устроил так, чтобы его доставили и подняли в купол втайне от меня. В бюро были потайные ящички! А ещё он нашёл для меня пишущую машинку и не забывал пополнять мой запас бумаги. Дарительницей подарков я всегда полагала Сину, но лучшие подарки из всех, что я получала, были от Старого Тома; хотя он не часто дарит мне что-то и не говорит особых слов, он каким-то образом знает, что я собой представляю и чего хочу. Как-то раз я упомянула о постере в кабинете врача. Он назывался «Земля воображения» и никак не шёл у меня из головы. Там на таинственном чёрном фоне было множество фигурок сказочных персонажей – куда ни глянь, чары и волшебство, – и вот через пару недель, скрывая распирающую его гордость, Старый Том принёс домой вставленный в рамку постер и повесил его в моей комнате.

Иногда я разглядываю его в поисках вдохновения. Но тем вечером после школы и после ужина я была уставшая и сидела за столом и просто смотрела в темноту за окном. Из купола видно невероятное множество звёзд.

Я думала, не вытащить ли историю о русалке, которую я как раз писала, но как-то бестолково. Как и другие мои рассказы, она достигла той точки, когда я просто кладу написанное в нижний ящик и забрасываю. Когда такое происходило, я бралась за историю фермы: это проще художественной литературы: здесь есть что-то конкретное, от чего можно оттолкнуться. А вымысел начинается из ничего. Нет, не из ничего – из чего-то, что тебе нужно из аморфного, смутно ощущаемого состояния претворить в читаемое слово.

И на самой ферме, похоже, были места не менее загадочные, чем подаренный Старым Томом постер. Даже не понять отчего. Отчего один участок земли кажется живым, дышащим чем-то потаённым – возможностью, становлением, разумной энергией? Были на нашем скалистом побережье петроглифы, оставленные людьми, которые жили здесь тысячи лет назад. Были люди, поколениями владевшие землей, такие как миссис Браун, у которой было пятеро детей и которая была вынуждена лоскут за лоскутом продавать обширные наделы различным покупателям, чтобы выплачивать налоги и сохранить за собой небольшой кусок земли с домом. Домом, теперь принадлежащим Сине, Старому Тому и мне. Мужчина, скупивший большую часть земельных наделов, под конец убедил миссис Браун продать и ту малость, которую она ещё держала, а затем, увы, и сам дом – и превратил ферму в летнюю резиденцию. Он устроил теннисный корт, давно исчезнувший без следа, перепаханный под картофельное поле моей двоюродной бабушкой Бертой, которая купила его имение и наделы, проданные миссис Браун другим людям, и вновь собрала все 270 акров. Покойная тетушка Берта оставила всё Старому Тому. Она рассказывала Старому Тому, как дачники-теннисисты устраивали фантастические вечеринки с японскими фонариками, дамами в белоснежных платьях и важными шишками – вся эта роскошь истаяла, но в воздухе осталась память о ней, как и обо всём прочем: о людях, живших здесь тысячи лет назад, печалях миссис Браун, причудах тетушки Берты; тетушка, по рассказам Старого Тома, была поперёк себя шире и величественна в гневе. Он говорил, что когда она, пыхтя, передвигалась по ферме, так и кипя от возмущения, то походила на небольшой, приземистый дом на колесах. Я не знаю, обретает ли земля свой характер благодаря живущим на ней людям, или сами люди впитывают что-то из земли. Мне были интересны любые истории, и при любой возможности я собирала фрагменты и обрывки воспоминаний, расспрашивая старожилов в Соуке, да и всех, кого встречала. Но никто почти ничего не помнил. И какими бы интересными ни были эти отрывочные истории, ни одна не объясняла того, что я здесь чувствовала, того, о чём словно бы повествовала сама земля.

В общем, я была не прочь работать с историей, если вымысел не выдумывался. Я полагала важным продолжать писать во что бы то ни стало. Писательство всегда поднимало мне настроение. Словно вокруг меня была некая энергия, которую я могла впитать, и она текла через меня, изливаясь из моих пальцев на бумагу, уже не чистой идеей, уже не мной самой, а чем-то новым. Пока что ничто, из написанного мною на бумаге, не передавало даже отсвета этого волшебства. Но надежда, что однажды всё получится, не давала мне отступиться.