Ночной сторож — страница 57 из 70

– Горячая вода в кране.

– Когда-нибудь она появится и у нас, – сказал Томас. Он снова посмотрел на нее, и вдруг на его лице появилось смущенное выражение. – Ты при параде.

– Просто пытаюсь не дать тебе уснуть.

– Это работает, и очень хорошо.

Они вместе выпили по чашке кофе. Он был тронут тем, что жена поехала с ним, оставив домашние заботы, повседневные проблемы, попечение об их родителях и детях людей, попавших в беду. Она заботилась обо всех вокруг, а теперь позаботилась о нем и накрасила губы. Она скромно потупилась в чашку кофе, а затем подняла глаза на него. Он снова посмотрел на нее, и все остальное исчезло. Его интересовала только Роуз, одна Роуз, сейчас и всегда. Они так долго смотрели друг другу в глаза, что напряжение заставило их рассмеяться. А потом из самого темного угла донесся шум.

Они ждали. Тень шевельнулась. Раздался тихий скрип. Может быть, здание чуть осело. Затем тень отползла, отчетливо отползла, и у Роуз по спине пробежали мурашки.

– Это он, – прошептала она.

Томас ничего не ответил. Если это был Родерик, он хотел, чтобы она его увидела. Но больше ничего не произошло, и в конце концов они расслабились. Роуз велела ему отдыхать. Он отказался. Они совершили следующий обход, причем Роуз шла впереди и светила фонариком. Когда они снова сели, она дала ему сэндвич из ланч-бокса. Это был сэндвич с вареной курицей, слегка заправленный соусом. Прошлой осенью она законсервировала шесть цыплят. Это была последняя банка.

– Расслабься и спи, – приказала она, когда он закончил есть.

Ее голос был таким строгим, что он повиновался. В тот момент, когда он опустил голову на сложенные руки, его охватило сокрушительное чувство облегчения и комфорта. Потом в одно мгновение он уснул.


Родерик сидел за мотором, а не на нем, так что Роуз не могла его видеть. Он держал руки перед лицом и притворялся, будто ест сэндвич с курицей. Сдобную булку. Раньше он работал в школьной пекарне. Работа в пекарне – вот как мальчишка мог набить живот и лечь спать сытым. Ты крал столько теста, сколько мог раздобыть, и клал в карман. Это называлось «снять бахрому». Ты «снимал бахрому» с теста. Потом ты съедал тесто ночью в постели, и оно разбухало, наполняя желудок настолько, что проснуться голодным и больным тебе не грозило. Чтобы получить работу в пекарне, нужно было находиться на хорошем счету, и сохранение этой работы было единственным, о чем Родерик заботился, а потому долгое время был «хорошим». Впоследствии одного ребенка поймали на краже, и миссис Бертон Белл проверила карманы у всех. Родерика изгнали. Так что ему теперь было все равно, и то плохое в нем, чему он сопротивлялся, вырвалось наружу. Он принялся убегать. Снова и снова. Он стал бегуном. Вот так он оказался в подвале и замерз. Все из-за теста. И он больше не мог почувствовать его вкус, даже если бы сумел откусить кусочек сэндвича. Он повадился приходить сюда, на завод по производству подшипников, так как это было новое место, а он устал от всех старых мест в резервации. И еще, конечно, ему нравилось быть рядом со своим старым приятелем Томасом. Иногда Родерик находил место, где можно было проспать год или два. Но когда он просыпался, он всегда был призраком, все еще призраком, и это порядком надоедало.


Когда Томас проснулся, он долго не мог понять, где находится, таким глубоким был его сон. Он оторвал голову от рук, открыл глаза и увидел Роуз, лежащую на скамейке. Под голову она подложила свернутое пальто, а на грудь и руки накинула свитер. Она выглядела такой умиротворенной. Он совершил следующий обход, но не вышел на улицу, чтобы выкурить сигару, а вместо этого сел за письменный стол и повертел ручку. Он был так близок к тому, чтобы заставить комиссара из соседнего округа написать письмо, в котором тот категорически возражал бы против принятия на себя федеральных обязанностей, касающихся людей, ныне проживающих в резервации. Там не было достаточной налоговой базы для ухода за дорогами, не говоря уже о школах. О да, им были нужны все мелкие чиновники белых городов и округов. Их следует напугать так, чтобы заерзали за своими офисными столами. Томас начал писать.

Ноги миссионера

Хотя ходьбы в нынешней, казалось бы, вечной миссии хватило бы им до конца дней и хотя Вернон с нетерпением ждал конца дня (особенно теперь, когда благословенная еда миссис Хансон будет на столе), ночью, каждой ночью, он просыпался и чувствовал, как его ноги двигаются. Они болели, его бледные узкие костлявые ноги с длинными пальцам, они нуждались в отдыхе, но все-таки не могли успокоиться. Как будто у них имелись собственные потребности. Он не мог их контролировать. Он был благодарен за то, что Господь устроил для них двоих, Эльната и Вернона, скорый перевод в другое место, но он также боялся, что им придется идти пешком до самого Фарго.

Хотя его ноги, с раздражением подумал он, пожалуй, не станут возражать, даже если замерзнут по дороге. Как будто они ему вообще больше не принадлежали.

Единственным, еще худшим, чем пытаться снова заснуть, когда ноги дергались и вздрагивали, было обнаружить, что они решили отойти подальше от кровати. Иногда ноги решали вывести Вернона на прогулку. Пару раз он просыпался и обнаруживал, что находится во дворе Милды Хансон. Затем это произошло на подъездной дорожке, как будто он отправился за почтой.

Он скучал по семье, которую не так давно с радостью оставил дома. Он скучал по своей однозубой бабушке, очаровательным тетушкам и уродливым дядюшкам. Но больше всего он скучал по мечте о том, что кто-нибудь сможет его полюбить. Какая-нибудь красотка, сладкая, как пирог, спустившаяся со стропил дома его детства и обнимавшая его в мечтах. Ему следовало быть очень осторожным, чтобы не позволить своему сознанию устроить с ней встречу – даже во сне. И он не должен – никогда, никогда – думать о Грейс. Большая часть его тела подчинилась, но не ноги. Больные и своевольные ноги не слушались.

Однажды ночью он обнаружил, что идет по пустынной дороге, залитой лунным светом. На нем было пальто, но горящие от холода ноги были без обуви, и гравий врезался в голые подошвы. На обратном пути к дому Милды он увидел старый драндулет, припаркованный у дороги. Он остановился и заглянул в окно. На заднем сиденье, казалось, что-то беспорядочно движется, раздавались звуки животных, дерущихся в грязи. Он побрел дальше, и только позже, когда исколотые о гравий ноги, наконец, успокоились под одеялом, до него дошло, чему он оказался свидетелем. Он замер от сильнейшей досады. Он был недоволен собой за то, что не вмешался, не остановил две души, оказавшиеся на краю греха. Теперь они были погублены.

Гектограф

– Вот, можешь сушить, – сказала Джагги, передавая в руки Милли последнюю влажную страницу экономического обзора.

Милли поднесла ее прямо к носу. Как ребенок, подумала Джагги.

Страница действительно была еще сырой, и запах свежего анилинового красителя наполнил Милли эйфорией. Возможно, это был ее любимый запах. Ей также нравилось, как пахли недавно закачанный в бак бензин, жареный сельдерей, залитый пахтой, и резиновый клей. Она пришла в офис, чтобы помочь Джагги. Там были готовы тридцать пять экземпляров, напечатанных все более размытым фиолетовым шрифтом. И еще четыре специальные копии, сделанные таинственным другом, имеющим доступ к более совершенному фотокопировальному аппарату, расположенному в кабинете суперинтенданта Тоска.

Эти копии предназначались для досье, которое создавал Томас. Доступ Джагги в кабинет суперинтенданта, однако, был ограничен. Новый ротатор, о котором просил Томас, до сих пор не прибыл и, возможно, никогда не прибудет, а потому им пришлось довольствоваться старым гектографом. После тридцати копий оригинал приходил в негодность, и Милли пришла, чтобы напечатать новый. Копии будут разосланы всем местным чиновникам, газетам и дикторам радио, всем, кого может заинтересовать экономическое положение резервации.

Милли села за пишущую машинку и вставила в нее лист нового оригинала с копиркой и еще одним листом. Ей ужасно хотелось получить дополнительный экземпляр немедленно.

– Они там всегда все считают неправильно, – покачала головой Джагги.

Она принесла свои булочки с корицей. Угощение для Милли. Булочки с корицей и кофе позволят им просидеть далеко за полночь.

– Давным-давно, – продолжила Джагги, – к нам прислали одного дурака из Вахпетона[107] по имени Маккамбер посчитать индейцев. Конечно, он не был дураком. Он очень хорошо знал, что делает. Большинство из нас были на охоте, и он посчитал только чистокровных индейцев, так что в результате наша резервация, в которой к тому времени и так было двадцать поселков, сократилась до всего двух. Вот что я имею в виду, когда говорю «неправильно».

– Действительно, – проговорила Милли, чистя литеры пишущей машинки специальной щеткой, – действительно.

Это было слово, которое она решила использовать вместо «да».

– Неправильный подсчет означал, что люди умирали от голода. С тех пор у нас не хватает земли, и все наши люди живут в одном месте.

– Правительство всегда действовало на основе ряда предположений, равносильных принятию желаемого за действительное, – отозвалась Милли. – Я подозреваю, что, как всегда, они просто хотят забрать нашу землю.

– Подожди, – попросила Джагги. – Дай-ка я это запишу.

Милли была так довольна, что нажала не на ту клавишу и допустила ошибку. Закусив губу от досады, она провернула валик и лезвием бритвы аккуратно соскребла уголь с обратной стороны бумаги. Затем она замазала ошибку корректором. Потом она промокнула его и вставила маленький кусочек копировальной бумаги. Она вновь напечатала букву, убрала лишнюю копирку и продолжила печатать. То, что сказала Джагги, было правдой. Ошибочная перепись населения была использована, чтобы убедить конгресс, будто жители Черепашьей горы процветают. Но все было гораздо серьезнее. Милли не могла изложить все по порядку или точно сформулировать все «отчего» в одном абзаце. Это имело какое-то отношение к тому, чтобы быть индейцем. И правительством. Правительство вело себя так, будто индейцы им что-то должны, но разве не было наоборот? Она не училась в школе-интернате и не имела никакого представления об индейцах. Из-за своего католического образования она вообще могла никогда ничего не узнать об индейцах по-настоящему, считая их кучкой язычников, которые были побеждены или благополучно вымерли. Она едва знала свою родню и была ассимилирована настолько, насколько это вообще возможно для индианки. И люди почти никогда не признавали в ней индианку. Так почему же она твердо считала себя индианкой? Почему ценила это? Почему не стремилась к анонимности белого человека, к той легкости, с которой он живет, к тем удовольствиям, которые обещает жизнь белых? Когда люди узнавали, почему она выглядит немного по-другому, они часто говорили: «Я бы никогда не подумал, что вы индианка». И это звучало как комплимент. Но больше походило на оскорбление. Почему это было так? Она подумала о Пикси. Или Патрис. Она не была уверена, какое имя лучше. Они двое были равны, не по красоте, а по цвету кожи, и, возможно, Пикси тоже так считала. Милли вспомнила о матери Пи